Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 31

Все эти предложения начальство «слушало» и милостиво «постановило»: разрешить заключенным произвести эти работы, а также получить с воли семена и посадочный материал.

Работа закипела!

Стоял февраль 1912 года. Нарост мусора на прогулочном дворе смерзся, — разбивать его пешнями и ломами было тяжело. Но заключенных вознаграждала не часто и не всякому из них представлявшаяся в тюрьме возможность, вывозя мусор, хоть на короткое время выходить за стены крепости — чувствовать, как ветер обдувает лицо, видеть Неву, пароходы, идущие по ней к Ладоге и обратно.

От этих непривычных впечатлений — просторного неба, широких земных далей, всего того, что отсутствует в крепостных стенах, — размякали даже тюремщики! В воспоминаниях Н. Билибина есть замечательный рассказ о том, как однажды во время таких работ кто-то из надзирателей помоложе, расчувствовавшись, вспоминал, как ему привелось быть очевидцем казни Зинаиды Коноплянниковой (революционерки, убившей генерала Мина, зверски-жестокого усмирителя Московского восстания).

— Привезли ее, понимаете, сюда… Молодая, красивая, а уж одета как нарядно! Так жаль, так жаль… — повторял надзиратель, сокрушенно качая головой. — Ботиночки, понимаете, на ней шикарные!.. Так жаль…

Слушатели не сразу поняли, что «так жаль!» относится не к страшной казни Коноплянниковой, не к ее молодости, а к шикарным ботиночкам, которые то ли пропали, то ли достались кому-то, да вот — «так жаль!» — не рассказчику!

Через полтора месяца прогулочный двор стал неузнаваем! Его очистили, вымостили кирпичами большое овальное пространство для прогулок заключенных. Некоторые в шутку называли это великолепие — «парк», «Летний сад», даже «Невский проспект».

А самое главное — вокруг прогулочного овала раскинулись громадные клумбы будущего цветника. Пока очищали двор, мостили его кирпичом, возили землю, разбивали клумбы, в камерах были высеяны в ящиках семена, доставленные в крепость Мариной Львовной. Когда потеплело, рассаду высадили в грунт, на клумбы. Всходы, веселя глаз, начали крепнуть, набирать силу. Кое-где — поначалу еще робко — стали распускаться цветы. Но первый состав семян, привезенный тогда в Шлиссельбург, оказался поздним, — настоящего расцвета следовало ожидать лишь в июле.

В начале июля 1912 года уже хорошо взошел и зеленел высеянный заключенными японский газон. Почки бархатцев набухли туго, они должны были расцвести с часу на час. Бархатцам радовались особенно, — без этого незатейливого цветка в памяти заключенных не вставало никакое представление о домашнем палисаднике. Украинцы с нежностью смотрели на тугие почки «чернобривцев» — бархатцев…

Настроение у заключенных было отличное. Громадный подъем вызвала дошедшая и до Шлиссельбурга весть о Ленских событиях весной 1912 года. Возникали какие-то надежды, ожидания…

Окрыляла людей, радовала их также проделанная огромная работа. Это был поистине геркулесов подвиг! Да и что, в сущности, он сделал, этот Геркулес? Подумаешь, — очистил конюшни царя Авгия! Может быть, они были и очень запакощены, эти авгиевы конюшни, но ведь на их месте Геркулес ничего не построил, ничего не посадил. Есть о чем помнить столько тысячелетий!

Заключенные ждали расцвета своего сада. И радовались.

И как раз в это время в Шлиссельбуртской крепости случилась беда! Очередной произвол крепостного начальства напомнил заключенным о том, где они находятся, что их окружает. За какую-то провинность двое заключенных были подвергнуты телесному наказанию — высечены почти публично, в воротах крепости!

«Каторга» забурлила яростно, как никогда.

Не то чтобы в этом происшествии проявилось что-либо новое, никогда до этого не бывалое. Нет, телесные наказания в царских каторжных тюрьмах были делом вполне будничным, привычным. Порка была узаконена, было даже регламентировано назначаемое количество розог — «от» и «до». Особая инструкция предусматривала максимум — 90 розог на одного наказываемого. В обычной и привычной шкале наказаний за проступки розги были одним из пунктов, — худшим, чем лишение свиданий или книг, но лучшим, чем расстрел или виселица.



Но у лучшей части заключенных — у политических — существовало особое отношение к порке, не такое, как к другим видам наказания. Широко применявшийся в Шлиссельбургской каторжной тюрьме карцер, куда сажали и на две недели, и на месяц, и даже на два месяца, был, конечно, страшным, зверски-жестоким произволом. Но телесное наказание — сечение розгами — несло еще с собой в сильнейшей степени то, что на официальном языке называлось «осрамительным» моментом. Розги были худшим из всех надругательств над человеческим достоинством.

«Ничто не может сравниться с этим, — писал в одном письме Жадановский. — Что значат перед сечением расстрелы, побои и т. п. Все это чепуха. Порка же — это гнусность, ниже которой быть ничего не может. Даже когда убили товарища, близкого товарища, это не казалось мне таким ужасным, как порка. Для меня в этом отношении, конечно, нет и не было никаких сомнений. За себя я вполне спокоен в том смысле, что, если бы меня выпороли, я сейчас же покончил бы с собой!»

И дальше он пишет в том же письме:

«Какими слабыми, жалкими, даже недостойными жалости казались мне самоубийцы! И, однако, теперь я пришел к тому убеждению, что при известных обстоятельствах не самоубийство, а отступление от самоубийства можно считать слабостью».

Таким же было отношение к сечению розгами у всех политических заключенных Шлиссельбурга. А между тем они ежедневно были под угрозой телесного наказания, потому что необыкновенно остро отстаивали чести и достоинство арестованных революционеров и вели непримиримую, не затихающую ни на один день борьбу за вежливое обращение с заключенными!

Особенно непримиримыми были в этой борьбе Ф.Н. Петров и Б.П. Жадановский.

Есть удивляющее совпадение в суждениях о Ф.Н. Петрове всех товарищей по Шлиссельбургу, воспоминаниями которых мы располагаем. Почти все они характеризуют его, как «неутомимого бунтаря», «неуемного», «неукротимого протестанта». В этих оценках и определениях впечатляет основное: человек, заключенный «навечно», запертый в тюрьму до конца своих дней, лишенный неба и ветра, свободы и счастья, ограбленный во всех правах, бунтует! «Непримиримо», «неукротимо», «неуемно» бунтует, утверждая свои и своих товарищей достоинство и честь!

Судя по всем свидетельствам, Ф.Н. Петров необыкновенно смело боролся против «тыканья», требовал обращения на «вы», категорически отказывался повторять сакраментальную формулу приветствия: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие!»

В воспоминаниях самого Ф.Н. Петрова («65 лет в рядах Ленинской партии». Гослитиздат, 1962) автор приводит очень яркий случай. Приехавший в Шлиссельбургскую крепость начальник Главного тюремного управления генерал Лучицкий, войдя в камеру Петрова, обратился к нему в грубой форме на «ты».

— Господин Лучицкий, — ответил Ф.Н. Петров, — я с вами на брудершафт не пил и потому прошу меня не «тыкать».

За эту дерзость Ф.Н. Петрова начальство постановило дать ему сто розог.

От наказания, вернее, от неизбежного вслед за ним самоубийства (у Петрова хранился в тайнике самодельный ножик) его оградило заступничество доктора Эйхгольца. Евгений Рудольфович составил акт о том, что по состоянию сердца Ф.Н. Петрова розги недопустимы. Розги были заменены шестьюдесятью сутками пребывания в карцере. Эта убийственная мера была приведена в исполнение — 60 суток карцерного сидения с перерывом в 15 минут после 30 суток. Однако вторые 30 суток Ф.Н. Петров досидел не полностью: спустя 20 суток он свалился замертво и прямо из карцера был доставлен в тюремную больницу. Доктор Эйхгольц констатировал у него острую форму ревматизма, вызванную пятидесятисуточным лежанием на сыром цементном полу карцера.

Содержание в таком карцере, да еще в течение столь долгого времени, было, по существу, таким же убийством, как 100 розог!

Так же резко и непримиримо боролся с крепостным начальством Борис Петрович Жадановский. Недаром заключенные говорили ему шутливо: «Борись, Петрович!», на что он неизменно отвечал: «А я и борюсь!» Малый ростом, щуплый, больной тяжелой формой туберкулеза, он сам иронически называл себя «скелетиком», — Жадановский был всего лишь разжалованный подпоручик, то есть, по представлениям крепостного начальства, невелика птица! А между тем в разговоре с ним начальство избегало местоимений «ты», «тебя», «твой». Хотя по инструкции полагалось говорить каторжанам «ты», шлиссельбургское начальство не решалось «тыкать» Бориса Жадановокого. Он этого не позволял, не останавливаясь ни перед каким скандалом, не боясь никаких наказаний.