Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17



Эх, нет товарища Михаила! Спросить бы у него: ну, а теперь можно радоваться? Или все еще слишком рано?

6. Манифест в действии

Обыкновенный кирпич, брошенный кем-то в наше окно, пробил оба стекла — летнее и зимнее — и упал на коврик около кроватки Колобка.

Прицел был взят правильно, — тот, кто швырнул, видно, знал, где стоит кроватка и где головка спящего ребенка. Но кирпич неожиданно стукнулся в стену около кроватки и рикошетом брякнулся на пол. Об этом говорит кирпично-красный шрам на стене и красная струйка на подушке, принятая мною в первую минуту за кровь. Но нет, это не кровь, а лишь оббившаяся о стену кирпичная пыль.

Мы сидели в соседней комнате. Нас было человек десять — двенадцать. Мы мирно пили чай и закусывали с товарищами, проводившими меня домой из города, где происходил первый в Новгороде открытый митинг. Этим митингом общественные силы Новгорода ответили на царский манифест 17 октября. В этом манифесте Николай Второй, император и самодержец всероссийский «и прочая, и прочая, и прочая», обещал России все свободы «и прочая, и прочая, и прочая».

Камень, нацеленный темным вечером в голову спящего ребенка, представляет собою, очевидно, одну из не перечисленных в манифесте деталей этого дарованного царем «и прочая, и прочая, и прочая».

В окне комнаты Колобка зияют пробитые кирпичом две многолучистые звезды неправильной формы. На полу около окна лежат брызги оконных стекол, как кучка мелкобитого льда.

Разбуженный звоном, стуком, внезапно включенным электричеством, шумом нашего вторжения, Колобок успел уже спустить с кровати босые ножки и, присев на корточки, разглядывает лежащий на коврике кирпич. Ребенок нисколько не испуган, он только очень удивлен.

— Штой-та? — тычет он пальчиком в кирпичину. Наборщик Сударкин (он же «вон это» и «пере-туре-бация») тоже разглядывает злополучный подарок, влетевший в наше окно.

— Скажи пожалуй! — неодобрительно качает он головой. — В ребенка — вон это, — акурат в ребенка метили. Самую малость не добросили.

— Ваньчка! — радуется Колобок, завидев вошедшего Ивана. — Штой-та, Ваньчка?

Иван, как всегда, не растерян. Очень спокойно он прежде всего затыкает подушкой дыры в оконных стеклах, откуда тянет холодом. Аля Сапотницкий сажает Колобка обратно в кроватку и начинает выдвигать ее вон из комнаты.

— Поехали, Колобок! На дачу!

Пол в комнате — дощатый, неровный и щелястый. Кроватка подвигается толчками. Колобок подпрыгивает, падает обратно на подушки, хохочет.

Все становится будничным, почти спокойным. Только та подушка, которою заткнули пробоину в оконных стеклах, кажется облаком, влезающим в дом. «А-а-а, вот вы где!» Подушка неуютно и бестактно напоминает о том, что за окнами есть мир не только добрый, но и враждебный, притаившийся, мстительно подстерегающий.

— Надо бы обойти вокруг дома… поглядеть… — говорит наш старший врач, Михаил Семенович Морозов.

— Так что, ваше благородие, уж я бегал, глядел… — докладывает. Иван. — Да нешто он станет дожидаться, пока его вязать прибегут? Бросил кирпичину — и нет его… Ищи-свищи!

В эту минуту появляется Григорий Герасимович Нахсидов. Услыхав от кого-то — новости в Колмове распространяются мгновенно, по какому-то внутреннему телеграфу! — о том, что на нашу квартиру, как пишут обычно в газетах, «совершено покушение», Нахсидов прибежал к нам на помощь.

— Ведь Сергея Александровича нет! Вы одна с ребенком… Мы с Розиной Михайловной просим вас перейти жить к нам хоть на ближайшие дни.

Это необыкновенно похоже на милых Нахсидовых. На митинге их сегодня не было. Не оттого, чтобы они чего-либо опасались, нет! Если бы это было так, то уже идти ко мне сейчас, поздно вечером, в темноте, когда Колмово еле освещено, а во мраке, как мы только что убедились, есть враждебные силы, конечно, гораздо страшнее. Нет, просто к митингу у Нахсидовых не было большого интереса (ну, поговорят о том, что всем давно известно, — только всего и будет!), но, когда я с Колобком — семья отсутствующего друга — оказались вроде как под угрозой, Григорий Герасимович бросился к нам на выручку, чтобы оградить нас, взять к себе (а ведь это тоже рискованно в данном положении!). — Одевайте Колобка — и к нам! Розина ждет вас.

Чувствую, что иные из собравшихся у меня людей, провожавших меня из города, с митинга, смущены. Все они — молодежь, студенты, курсистки, рабочие. Перелетные птицы без собственной оседлости: кто живет у родных, кто снимает в городе комнату или угол, — куда им звать меня с маленьким ребенком?

— Нет, — отвечаю я не только Нахсидову, но и всем этим ребятам на их невысказанную мысль, — нет, Григорий Герасимович, как я могу сейчас уйти из дома? Это унизительно! Тот, кто бросил камень, обрадуется: «Ага, струсила! Сбежала!»

— Правильно говорите, — одобряет мое решение Сударкин. — Лучше уж из нас кто останется с вами. Подежурим до утра.



— «И так и далее!» — беззлобно поддразнивает его Аля Сапотницкий. — Конечно, останемся. Вон и колбасы сколько на столе осталось, не всю стрескали!

Остаются у меня трое: Сударкин, Козлов и Сапотницкий. Вместе с Иваном это составляет такой внушительный гарнизон, что и Нахсидов, успокоенный, уходит домой.

Расходятся и все остальные.

Как всегда после ухода большой группы людей, в доме становится особенно тихо. Аля и Козлов усердно доедают оставшуюся «нестресканной» колбасу, запивая ее холодным чаем.

Вот тут я задаю вопрос, мучивший меня все это время:

— Что же это такое, а?

Аля пожимает плечами.

— Это — революция, дорогой товарищ!

— Ну, не-е-ет… — тянет Сударкин. — Это уж, вполне можно сказать, контрреволюция голосок подала…

— Вы думаете? — спрашивает Козлов, задумчиво мерцая умными глазами.

— А ты, мила душа, как думал? — прищуривается Сударкин. — Сразу — вон это — конец всякому лиху, ура, победа? Завтра в одночасье новая жизнь — это самое — начнется? Купец Смокотинин ключи от амбаров революции отдаст? «Владайте, голубчики, — отступаюсь!» А губернатор — вон это — нам дорогу уступать будет на улице? «Пожалуйте, пожалуйте, я тут сторонкой, сторонкой!» Не-е-ет, городовой и тот не завтра еще перед нами посторонится! Доедайте колбасу, мальчугашки…

Я сижу около кроватки Колобка. Из соседней комнаты до меня доносится приглушенный спор. Козлов, по своему обыкновению, сыплет словами, одно другого замысловатее:

— Суверенный революционный народ не допустит!

— Да, как же, не допустит! — спокойно возражает Сударкин. — Да он — вон это — не везде и знает, что он это самое… суверенный! Это ему еще разъяснять надо!

— А вот скоро революционное восстание! — не сдается Козлов.

— Надо бы, конечно… — кивает Сударкин. — Да ведь оружие-то — мало его у нас. Вот перешли бы на нашу сторону солдаты, тут уж все бы сразу по-другому повернулось…

Я слушаю все это вполуха. Слышанное и переслышанное. Я уже тоже начинаю понимать, что нужны не митинги, не восторженные речи, не ликующее пение «Марсельезы» и «Варшавянки», а что-то другое. А вот что именно — не знаю… Скорее бы возвращался муж, — он-то, наверное, знает все!

Мне уже даже немножко стыдно вспоминать, как еще сегодня утром мы шли с Михаилом Семеновичем и Соней на митинг. Перед уходом мы вооружались. Михаил Семенович положил в карман револьвер, браунинг, так спокойно, так уверенно, как человек, отлично умеющий стрелять. У меня тоже есть небольшой револьверчик «Смит и Вессон», подарок мужа к недавнему дню рождения. Стрелять я не умею, выстрелов боюсь до смерти, даже в театре! Совсем как моя бабушка! Когда к папе приходил в гости знакомый военный, оставлявший в передней свою шашку, бабушка нас остерегала:

— Деточки! Не ходите в переднюю, там шабля!

— Бабушка, да это ж холодное оружие, не страшно!

— А кто его знает? «Холодное», «горячее» — все равно может выстрелить!

Одно время — недавно, в сентябре, — мы уходили с мужем в поле и упражнялись там в стрельбе… Страшная вещь, как бездарно я стреляю! Да и револьверчик мой какой-то игрушечный, стреляет так туго, что написать с человека портрет легче и короче, чем выстрелить в него из моего «Смит-Вессончика»! Уходя сегодня на митинг, я, конечно, — положила его в карман пальто, но даже не представляла себе, как это я вдруг выстрелю в живого человека! На всякий случай я положила в другой карман кожаную плетку, висящую у нас на гвозде в коридоре для устрашения собаки Мики. Это казалось мне подходящим, — если на нас нападут черносотенцы, я смажу которого-нибудь из них плеткой по физиономии: не лезь в другой раз, куда не зовут!