Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 43



Предполагалось, что при спуске со стапелей лайнер будет наречен именем Вождя, однако когда рейхсканцлер стоял на упомянутой выше траурной церемонии рядом с вдовой своего однопартийца, убитого в Швейцарии, он принял решение назвать строящийся лайнер в честь нового Мученика национал-социалистического движения; вскоре после кремации его именем стали называться площади, улицы и школы по всему Рейху. В его честь были переименованы даже бывшие военные Заводы Симсона в Зуле, отныне они, называясь Заводы имени Вильгельма Густлоффа, продолжали выпускать продукцию военного назначения, а с 1942 года даже расширились, открыв свой филиал в концентрационном лагере Бухенвальд.

Не буду перечислять всего, что было названо в его честь – упомяну разве что Мост имени Густлоффа в Нюрнберге и Дом имени Густлоффа в немецкой колонии бразильской Куритибы, – зато спрошу себя, а заодно и размещу в Интернете вопрос: «Что было бы, если бы заложенный в Гамбурге лайнер все-таки получил при спуске со стапелей 4 августа 1936 года имя Вождя?»

Ответ поступил незамедлительно: «Корабль „Адольф Гитлер“ был бы непотопляем, ибо само провидение...» И т. д. и т. п. У меня же возникла мысль: следовательно, я не оказался бы тогда одним из тех, кто пережил ту забытую всем миром катастрофу. Ведь тогда все спокойно сошли бы на берег во Фленсбурге, мать родила бы меня уже там, моя биография не была бы по-своему уникальна и показательна, тем более не стала бы сегодня предметом для литературных упражнений.

«Пауль, сынок мой, не чета другим, он особенный!» – будучи ребенком, я постоянно слышал от матери эту фразу. Вдвойне бывало неловко, когда она, употребляя словечки, которые остались со времен Лангфура, начинала расписывать мои особенности соседям, а то и целому партсобранию: «Он еще только народился, а я уж знала, что вырастет пацаненок и станет знаменитым...»

Смех да и только. Мне-то известно, чего я стою. Заурядный журналист, но на коротких дистанциях не так уж и плох. Раньше, правда, вынашивал большие замыслы – моя книга «Между Шпрингером и Дучке» так и осталась в чернильнице, – но на этом обычно дело и заканчивалось. Потом Габи тайком от меня перестала принимать противозачаточные таблетки, и поскольку виновником ее беременности вполне однозначно был я, то ей удалось меня окрутить; вскоре на свет явилось плаксивое чадо, будущая учительница продолжила учебу в университете – стало ясно: конец моим мечтаниям. Отныне для меня как отца семейства поприщем творческого роста стали смена пеленок и орудование пылесосом. Тут уж не до грандиозных планов. Когда тридцатипятилетнему простофиле с редеющей шевелюрой не удается отвертеться от ребенка, пиши пропало, этот человек безнадежен. При чем здесь любовь! Такие вещи случаются снова только после семидесяти, когда все равно уж ни на что толком не способен.

Габриела, которую все называют Габи, была не слишком красивая, но довольно симпатичная. Она умела увлечь и поначалу тешилась надеждой, что сможет перевести меня, неспешно бредущего по жизни, на ускоренный аллюр – «Попробуй взяться за острую тему, имеющую общественную значимость, напиши про движение в защиту мира, про новую гонку вооружений», – в результате чего я принимался сочинять нудные проповеди в виде репортажей о Мутлангене, о размещении крылатых ракет «Першинг-2», о сидячих блокадах, причем эти репортажи даже находили определенный отклик в левых кругах. Но потом мой запал угасал вновь. В конце концов она махнула на меня рукой.

Впрочем, не только Габи, но и мать считала меня типичным неудачником. Когда у нас родился сын, мать тут же отбила нам телеграмму, настаивая: «Должны назвать его Конрадом!», а в письме своей подруге Йенни она высказалась однажды со всей откровенностью: «Каков осел! И ради этого я отправила его на Запад? Чтобы так разочаровать меня! Неужели это все, на что он способен?»

Собственно, она была права. Вот моя жена, которая была па десять лет моложе, действительно отличалась целеустремленностью, она успешно справлялась с любыми экзаменами, стала преподавательницей гимназии, получила статус государственного чиновника. Наш довольно натужный брачный союз даже не дотянул до рокового семилетнего срока, мы разошлись. Габи оставила мне квартиру в районе Кройцберг, в старом доме с печным отоплением и неизменной берлинской затхлостью, а сама переехала с маленьким Конрадом в Западную Германию, где у нее в Мёльне жила родня и где она вскоре начала учительствовать.

Милый городок у озера, тихий, поскольку находился в приграничной зоне, даже идиллический. Места эти называются довольно громко «герцогство Лауэнбург», что ничуть не убавляет прелести здешних пейзажей. Нравы тут патриархальны. Туристические путеводители именуют Мёльн «городом Тиля Уленшпигеля». Габи провела в нем свои детские годы, поэтому, вернувшись, вскоре опять почувствовала себя дома.



Я же продолжал катиться под уклон. Застрял в Берлине. Держался на плаву поденщиной для информационных агентств. Попутно строчил репортажи для «Евангелишес зонтагсблатт», что-нибудь вроде «Зеленые и берлинская Зеленая неделя» или «Турки в Кройцберге». Что еще? Ничего особенного, если не считать пары интрижек с женщинами, которые скорее действовали мне на нервы, да штрафов за парковку в неположенном месте. Ну и развод, последовавший через год после отъезда Габи.

Своего сына Конрада я видел только во время моих визитов, то есть редко и нерегулярно. Он носил очки, выглядел не по годам взрослым, имел, по заверениям матери, незаурядные способности, преуспевал в школе, оказался впечатлительной натурой. Сразу после падения Берлинской стены и открытия пограничного перехода в Мустине, что находится неподалеку от небольшого городка Ратцебурга, соседствующего с Мёльном, Конни упросил мою бывшую супругу отвезти его в Шверип – а на машине это час езды, – чтобы увидеться с бабушкой Туллой.

Так он ее и называл. Думаю, она сама этого хотела. Одним-единственным визитом дело не ограничилось, сегодня приходится сказать – к сожалению. Между ними сразу же возникло полное взаимопонимание. Десятилетний Конни уже тогда был не по годам рассудителен. Уверен, что мать до отказа напичкала его своими историями, которые разыгрывались отнюдь не только в Лангфуре на Эльзенштрассе, во дворе столярной мастерской. Она поведала ему все, вплоть до собственных приключений, пережитых ею в последний год войны, когда она работала трамвайным кондуктором. Мальчик впитывал все это подобно губке. Разумеется, не обошлось без вечной истории о тонущем корабле. С этих пор мать начала связывать свои большие надежды с Конрадом, которого она называла не иначе как ласково – Конрадхен.

В эту пору она частенько наведывалась в Берлин. Выйдя на пенсию, она любила разъезжать повсюду на своем крохотном «трабанте». Навещала прежде всего свою подругу Йенни, я же служил фактором побочным. Что это были за встречи! В игрушечном ли домике тети Йенни, в моей ли кройцбергской конуре мать теперь могла говорить только об одном – о своем Конрадхене, о том, какое счастье выпало ей на старости лет. Как замечательно, что она сможет побольше заниматься им, поскольку народный мебельный комбинат недавно приватизировали, не без ее участия, между прочим. Она помогает советами. К ней опять прислушиваются. А что касается внука, то тут у нее полно планов.

Тетя Йенни отзывалась на подобные энергетические выбросы лишь своей примерзшей к губам улыбкой. Мне же мать твердила: «Конрадхен непременно станет знаменитым. Не чета он тебе, неудачнику».

«Верно, – отвечал я, – из меня толку не вышло, а теперь уж и не выйдет. Разве что выйдет из меня заядлый курильщик».

Вроде того еврея Франкфуртера, добавил бы я сегодня, который прикуривал одну сигарету от другой и о котором мне приходится писать, поскольку его выстрелы попали в цель, поскольку строительство заложенного в Гамбурге лайнера успешно продвигается, поскольку штурман Маринеско несет службу на черноморской подлодке, бороздящей прибрежные воды, и поскольку 9 декабря 1936 года в суде швейцарского кантона Граубюнден начался процесс над родившимся в Югославии убийцей Вильгельма Густлоффа, гражданина Рейха.