Страница 2 из 11
— Ты сильно ошибаешься, друг, — сказал Конан, — никто не взял бы шкуру моего леопарда без моего разрешения.
Ньяса окинул его взглядом. Пришелец едва держался на ногах, так он ослабел от голода и потери крови. И все-таки угрожающее выражение еще не исчезло из его синих глаз. И Ньяса вдруг понял, что этот человек — и сам прекрасная смерть на мягких лапах. Если его обидеть, он вернется и отомстит за себя.
Охотник чуть отступил.
— Назови свое имя старейшинам и оставайся, — сказал он. — Женщины помогут тебе.
Он высоко поднял голову и с достоинством отступил в тень, туда, где бездельничали прочие мужчины — за исключением троих, ушедших в джунгли за конановой добычей.
Старейшин оказалось двое: один, совсем немощный старец, лежал на соломенных циновках и дремал, полузакрыв глаза. На его морщинистых веках сидели мухи, одна его щека все время подергивалась. Рядом вертелся мальчик лет десяти с опахалом из пальмовых листьев. Он должен был отгонять мух от почтенного старика, однако частенько пренебрегал своими обязанностями ради того, чтобы поковырять в носу или погрызть орехи. Еще у него был приятель в лице маленькой землеройки, которую он то и дело ловил и угощал маленькими черными тараканчиками — их он выискивал тут же, причем в больших количествах.
Этот старейшина слабо махнул рукой, не желая разбираться в новом деле, возникшем в шумном, бестолковом мире живых. Он уже несколько лет был почти полностью погружен в мир духов, где находились все его друзья и подруги. Вместе с ними он, полный сил и здоровья, ходил на охоту, ловил обезьян, птиц с красивыми перьями, загонял антилоп, которые падали от усталости и глядели в лицо своему убийце прекрасными очами развратных женщин. Вместе с давно ушедшими красавицами он плясал вокруг шеста, увешанного перьями и шкурами, и любовался их сверкающими бедрами, выкрашенными красной краской и обмазанными маслом. В этот танец вмешивались духи, безобразные и прекрасные одновременно, с вечно изменяющимся обликом; от присутствия потусторонних сил делалось радостно, и все тело наполнялось мощью.
Простертый на циновках старик вздрагивал, выгибался, мелко тряс высохшей рукой, а мальчишка скучно глядел на него из угла хижины и зевал во весь рот.
Второй старейшина представлял собой полную противоположность первому: это был довольно бодрый старикан, плотный, прожорливый. У него имелись две жены, и обе не выглядели недовольными. Дети старейшины бродили по деревне. Их было не менее десятка, как уверял самодовольный дед. Первая его супруга давно скончалась, и дети от нее выросли. Некоторые из них погибли в схватках с лесными зверями, а двое здравствуют до сих пор.
Этот старикан осмотрел раненого пришельца с головы до ног, а после, не сказав Конану ни слова, пронзительно закричал:
— Женщины! Бестолковые коровы! Глупые вертихвостки! Почему он истекает кровью? Почему не лежит под крышей? Такой воин! Нам нужен такой воин! Он заплатит нам охотой и подвигами! Он голоден! Он желает женщину!
Он махнул толстой рукой, приказывая Конану удалиться, и откинулся на постель из мягких шкур, где нежился весь день. Этот старейшина считался в деревне воплощением житейской мудрости — в противоположность первому, являвшему собой образ мудрости мистической.
Конана разместили в хижине, стоявшей ближе всех к лесу. Две старухи принялись ухаживать за ним, и одна застенчивая красавица приносила ему еду и питье. Перевязанный листьями, накормленный лепешками, размоченными слюной, Конан чувствовал себя вполне довольным. Любой другой белый на его месте был бы несчастен — если бы вообще остался в живых, но только не киммериец. Вот преимущество «варварского происхождения», которым так любят попрекать его утонченные господа из «цивилизованного» мира. Конан ухмылялся, думая о них. Кое-кого неплохо бы отправить на месяц-другой в джунгли, а потом спросить у того, что останется от них после такого путешествия: «Ну как, приятель? Помогли тебе хорошие манеры? Пригодились прочитанные книги? Использовал ли ты свои философские премудрости, прорубаясь сквозь чащу и сражаясь с дикими зверями?»
Прохладные розовые ладошки гладили его лицо, влажные темные губы ласкали его щеки. Конан в полусне отвечал на эти ласки. Его могучие ручищи хватали мягкое, податливое женское тело, и кто-то гортанно смеялся ему в ухо. Этот смех, похожий на голос влюбленной птицы, оставался с Конаном даже во сне. Наутро, проснувшись почти здоровым, он проникся уверенностью в том, что исцелила его именно любовь черной красавицы — и ничто иное. Хотя старухи с их отвратительными припарками утверждали, естественно, совсем иное.
Как многие дикарки, они были любопытны, смешливы и добродушны. Конан сдружился с одной по имени Мамаса. По ее словам, она произвела на свет восемнадцать детей, и все они достигли взрослого возраста. Этому легко было поверить, глядя на ее высохшие груди, висящие почти до пупа. Мамаса носила жидкую юбку из листьев, подобно всем женщинам: своего племени. Ее кривые ноги уверенно топтали родную землю, ее зоркие маленькие глаза цепко озирали окрестности. За свою долгую жизнь Мамаса никогда не бывала дальше мили от родной деревни, но уж свою-то территорию она знала как собственную руку.
Старуха прикладывала к ранам Конана — которые действительно загноились, как и предполагал киммериец! — коротких толстых белых червей. Точнее, то были не черви, а личинки каких-то жуков. Эти отвратительные с виду существа, как пояснила Мамаса, питаются разлагающейся плотью, поэтому они отлично отсасывают гной и очищают рану так, как никогда не сможет омыть ее вода. Конан полностью доверял ей в этом.
Она изучила свойства всех трав, растущих на этом клочке земли. Она знала голос каждой птицы, что пели на здешних деревьях. Ни один чужак не прошел бы мимо ее внимания — будь то леопард, сменивший место охоты, будь то антилопа, заблудившаяся в поисках сочной травы, или залетная птица, которая вплела свою песнь в общий хор.
— До чего же ты ладный мужчина, — приговаривала Мамаса, меняя повязку и мимоходом оглаживая мускулистый живот варвара. — Попался бы ты мне в руки урожаев десять назад…
— Так уж десять? — спрашивал Конан, стараясь не смеяться. От смеха у него снова начинала болеть рана на боку.
Мамаса задумывалась ненадолго, а после, махнув рукой, соглашалась:
— Ну, две руки и одна… вот столько урожаев назад!
— Так уж две и одна? — хохотал Конан. — Так недавно?
— Ты грубиян! Как ты смеешь дерзить старой женщине! — притворно возмущалась Мамаса. — Хорошо! Два раза по полной руке урожаев! — Она дважды выбрасывала все десять пальцев, показывая «двадцать».
— Ох, мать, ты была молода в те годы, когда мой дед едва только обрюхатил мою бабку, да и то не моим отцом, а его старшим братом, — стонал от смеха Конан.
— Но уж если бы мы с тобой повстречались тогда, — не моргнув глазом, отвечала Мамаса, — я бы точно не оплошала!
Она рассказывала киммерийцу сказки, которых знала великое множество, и все они были непристойного содержания. Конан слушал, как ребенок. Подобно всем дикарям, он страшно любил истории.
— Вот кушай да слушай, — сказала как-то раз Мамаса, — жил один слепой. Мало что слепой — он был полный дурак и любил все необыкновенное. И все рассказывали ему небылицы, а он верил.
— Прямо как я, — вставил Конан, чуть приподнимаясь на локте, чтобы старухе было удобнее всовывать ему в рот кашу из зерен.
Ее черные сморщенные пальцы хватали кашу из плоской миски и щепотью втискивались между губ варвара. Такой способ кормить больных считался в деревне самым верным — вместе с пищей раненый получал частицу силы мудрой женщины.
— И вот как-то раз, — продолжала Мамаса, — один парень, которому порядком надоел этот слепой, сказал ему: «Я видел, как в лесу, в полудне перехода отсюда, земля провалилась. Стоишь на краю и слышишь, как живут подземные люди. Там птицы кричат, женщины мелют зерно, поют песни. Лично я как раз оттуда иду!»
— Знаешь, Мамаса, бывал я и в подобных местах, — перебил Конан. — Это не сказка. Это быль. Это со мной случалось и не раз.