Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 108



Волгой же в зимнюю пору ордынцы ездили меньше, хотя селенья и зимовки скотоводов тут попадались чаще, и во впадине реки обоз шел скрыто от тех, кто гулял по степному раздолью. За зиму бураны нанесли со степи на реку горы сугробов, кое-где снег высился круто, на неприступную высоту, но после недолгих оттепелей корка на снегу надежно затвердела, а наст хорошо слежался.

По берегу, по самому гребню, плелись обочь от обоза волчьи стаи, но лошади уже свыклись с ними и шли без сбоя, а люди опасались не волков, коих легко отбить копьем да и окриком отогнать, опасались лишь, не привлекли б волки разгульных людей со степи, не догадались бы степняки, приметив волков, что Волгой проходит торговый обоз. Обоз людей опасался, а не волков.

За этот день купцы намеревались пройти последний переход до ордынской столицы. На постоялом дворе не задерживались, лошадей кормили, не распрягая, подвесив торбы. Но, как ни ладили, не поспели дойти и к вечеру. Уже недалеко оставалось, но декабрьская ночь покрыла их низким небом, а теперь и ночь кончалась, последняя ночь декабря.

"Пушок лежал в санях, тепло укрытый овчинами. Нехороший, кислый дух шел от жестких кож полушубка, в бороду набились колючие соломинки. Русичи на передних санях давно безмятежно спали, поговорить Пушку было не с кем; он лежал, вглядываясь в низкое серое небо, и ему казалось, что справа, у самого прибрежного гребня, небо начинает туманиться, предвещая рассвет. Но по хребту, заслоняя небо, плелась темная волчья стая.

Истекала последняя ночь декабря. Кончился год одна тысяча триста девяносто девятый. Кончился четырнадцатый век, увековеченный многими битвами, решившими на многие века участь многих народов.

Отшумели битвы на реке Воже и на Куликовом поле, и Москва, разогнувшись, хозяйственным оком окинула окрестные русские земли. Кровью и слезами славян напиталась черная земля на Косовом поле, когда турок Мурат победил Лазаря Сербского, и на века на сербский народ навалилось гнусное иго турок. Сын Мурата, молниеносный султан Баязет, разгромил папских крестоносцев-рыцарей на Дунайском берегу, и страх, как чад от лесного пожара, пополз по притихшим городам Европы, превознося могущество и славу победителя рыцарей. Притихли ордынские города, растоптанные Хромым Тимуром, рухнули стены индийских крепостей, и сам прекрасный Дели еще дымился от Тимурова посещения. Веселые, многолюдные города Ирана обезлюдели. Еще не встал из руин Багдад, где Тимур под мраморными сводами кормил своих лошадей…

В эту ночь от императора Византии и от римского папы послы привезли в Бурсу Баязету новогодние подарки и сердечные поздравления, посланные с ненавистью и страхом: воинство папы уже лежало в земле под Никополем, а Византия сама считала себя обреченной Баязету.

Многие из властителей не спали в ту ночь.

В Испании кастильский король дон Энрико, заинтригованный славой Баязета и вожделея к несметным сокровищам Востока, вознамерился установить с непобедимым султаном дружбу и поискать в его земле выгод для своей короны. Он направился к капелле, чтобы там, слушая сладкоголосый хор мальчиков, встретить Новый год. Он шел легкой, порхающей поступью, помахивая черным, тонким, как прутик, хлыстом, отчего прозрачные кружева манжет раскрывались, поблескивая золотым плетеньем. Король остановился у входа в капеллу и в свете свечей просил допустить к нему тех проницательных кавалеров, что поедут с его грамотой в Бурсу. Он не намеревался посылать щедрых подарков, он сам нуждался в подарках, но печати на пергаменте будут большими и великолепными, а подвесную печать отольют из серебра.

В эту ночь султан Баязет разрешил тем из своих жен, что происходили из папской веры, отпраздновать по их обычаю встречу Нового года. На пир пришли и остальные из старших жен, но перед каждой из католичек был поставлен золотой семисвечник с горящими восковыми свечами — все это было не латынское, а сербское или византийское, но самоцветные камни украшений сверкали в эту ночь ярче в сиянии свечей и глаза красавиц казались теплее.

Султан сам пришел посидеть с ними. Он шел по вязкому ковру, пригнувшись под высокой лоснящейся чалмой, спустив ее конец на лоб, чтоб длинная бахрома затеняла ту его бровь, под которой не было глаза.

Султан шел, слегка приседая, время от времени поволакивая ногу, и выискивал место, где ему захотелось бы сесть.

А в то время в Дамаске египетский султан Фарадж лежал в душной тьме на стопе нежных одеял, накрывшись ароматным легким покровом, и думал, думал, как хитрее обвести грубого монгола Тимура, как не войском, а лукавством уничтожить джагатайские войска, ибо собственные войска Фараджа были хотя и нарядны, но малочисленны; как опрокинуть Тимура и гнать, гнать до самого Самарканда и дальше, хотя Фарадж не знал ничего, что было бы дальше Самарканда.



Фарадж кликнул негра, невидимого в душной темноте, и велел привести луноликую монголку, завезенную сюда откуда-то из Астрахани. Несколько дней назад ее купили для султана вместе с пятью черкешенками. Фарадж решил расспросить ее о Тимуре. Пусть она рассказывает все, что знает: по девичьей простоте она расскажет что-нибудь такое, о чем и не догадаются донести грубые купцы! С девушками Фараджу всегда было легче разговаривать, чем с купцами или военачальниками, — он давно это заметил. Но едва она вошла со светильником, ему наскучило думать о Тимуре.

Не спал в ту ночь и Тимур.

В шатре, просторном, увешанном тяжелыми коврами и оружием, Тимур не жил. Но здесь стоял резной, точеный, из слоновой кости трон, и Тимур, поджав левую ногу, а больную ногу спустив, сидел на этом троне, а джагатаи по обе стороны от него держали светильники.

Он только что кончил разговор с китайскими послами. Он говорил с ними строго и отверг письмо китайского императора, ибо император считал данью те подарки, которые Тимур время от времени отправлял в Китай. Нет, Тимур не признавал себя данником Китая и перечислил перед безмолвными китайцами все заблуждения их императора.

Один из китайцев держал опущенными длинные руки с длинными пальцами. На одном из пальцев темнело кольцо, широкое и, видно, тяжелое, с большим камнем, мерцавшим, как синий огонь.

Тимур смотрел на кольцо и думал, что все сокровища, собранные среди развалин Ирана, Индии и остальных стран, ничто, если не соединить их с богатством Китая, которому нет числа. И чем больше он смотрел на кольцо, тем жестче звучал его голос.

И он велел держать китайских послов, как пленников, пока будет думать о Китае…

В ту ночь в Новом Сарае Едигей позвал к себе одного из своих воевод. Хан, закинув руки за спину, втягивая затылок в плечи, прохаживался, а воевода стоял, прижавшись к косяку двери, и смотрел на морщинистое, отечное лицо хана, а когда хан отворачивался — на его неразгибающиеся пальцы. Едигея тревожил Тохтамыш. Тревожило, что Тохтамыш куда-то скрылся, где-то затаился. Это казалось опаснее, чем в те времена, когда Тохтамыш отсиживался в Литве, подговаривал на исход Витовта Литовского, на глазах у всех точил свой ятаган на Едигея. Тогда Едигей знал: удар будет с Литвы; знал, к чему готовиться. А теперь знал лишь одно: Тохтамыш точит кинжал, но где? Тохтамыш не мог успокоиться, — старший из потомков Чингиза, разве он откажется от своего удела? Нет, будь на его месте, Едигей не отказался бы. Едигей удивился этой мысли: "Я нынче и есть на его месте!" Тохтамыш был ханом Золотой Орды, пока Тимур не явился, чтобы его наказать, пока не была проиграна битва под Чистополем и другая битва, на Тереке. Тогда на ханство поднялся Едигей, на Тохтамышево место.

Надо было подыскать верных, смелых, неприметных людей, чтобы, выследив Тохтамыша, вошли к нему в доверие.

Ночь кончалась. Всю эту ночь хан Едигей вместе с верным стариком воеводой выбирали людей. Но, едва выбрав, отвергали, искали других…

Над заснеженной морозной Москвой, отблаговестив, еще гудел соборный колокол: великий князь Московский Василий Дмитриевич вернулся от утрени, чтоб, недолго отдохнув, приниматься за дела. Как и его отец, Дмитрий Иванович Донской, Василий дела начинал затемно. Но в это утро наступили его именины, исполнилось ему тридцать лет, предстояло отстоять обедню, провести день с гостями.