Страница 82 из 88
ДЕТИ ДЕТАНТА
Вернувшись из Москвы в измочаленных чувствах, я обнаружил на дне чемодана письмо. Это было – первое в череде сотен, за ним последовавших во время нашей океански раскинувшейся разлуки: письмо-сюрприз, написанное Ольгой ещё в Москве, когда мы были вместе, и ею же спрятанное так, чтобы я мог прочитать его только после отлёта. Оно являлось любовной декларацией, которая вступала в действие отныне и навсегда. Текст – сугубо личный, я его не цитирую, но всё-таки излoжу суть, поскольку стал он в то трудное время моей опорой и оправданием принятого решения.
Она писала, что чувствует во мне родство (или – «сестричество») душ и, во многом, ума, что полюбила насмерть и, по-видимому, навсегда. Это – иное, чем знакомые ей в прошлом чувства, и теперь только со мной ей и быть – для полноты и красоты жизни, для самоосуществления, для счастья, для души, для всего. Писала, что ждёт нас тяжёлый период (о да!) и что надо воспринимать его как суровую и, может быть, нужную проверку. Что её избалованное американское «эго» возмущается, но разум такую проверку признаёт и принимает. А дальше – судьба, радость, любовь – всё состоится.
В сущности, для подпитки сердечного горенья такого письма хватило бы на много недель вперёд, требовались бы только какие-нибудь подтверждающие сигналы, и то – время от времени. И они посыпались в виде международных звонков, писем, приветов, – начиная со следующего дня. Утром меня разбудил стуком в дверь старикан-пенсионер, поселившийся за стенкой:
– Дмитрий Васильевич! Вам могут звонить из Америки?
– Ну конечно!
– Так идите скорей к телефону!
Она! Голос грустный, но уверяет, что всё идёт по-задуманному. Голубка! Разоряет сейчас своё гнездо ради меня – причиняет обиду другому (я знаю кому) и боль себе. Вот ужас-то, нужно ли это? Если судьба, значит нужно – такова отговорка, которую я произношу, и она сама её знает. Звонит за поддержкой. А какая отсюда поддержка? Верю, люблю, ужасаюсь и восхищаюсь. Всё будет!
Стали приходить её письма в длинных, непривычного вида конвертах. Иногда они задерживались, а более поздние приходили раньше. Я, конечно, вовсю строчил ей в ответ – так уж получилось, что она всегда опережала, хотя и звала меня «хозяином слов». Выдумала ещё одну инициативу, довольно-таки авантюрную.
Попросила писать по её адресу письма для какой-то якобы обнаружившейся там, в Нью-Йорке, моей тётушки, и сама от её лица накатала какой-то бред, зовя «племянника» в гости. Я даже не стал поддерживать эту игру. Тем не менее пришёл мне официальный запрос от этой «тётушки» с приглашением её посетить, нотариально заверенный и даже с подтверждением Госсекретаря, – считай, министра иностранных дел, с лентами и печатями. Красивая была бумага! Поразмыслил я, да и отправился с этим в ОВИР – поиграть ради Ольги, сам в затею нисколько не веря.
Но это оказалось полезней и трудней, чем я думал. Полезней – психологически, потому что, переступив через порог этого пресловутого, ведающего судьбами людей заведения, я переступил и свой страх перед ним. А трудней – из-за того, что потребовали характеристику с места работы. Ох, не хотелось мне бередить администрацию нашей тихой заводи, но «назвался груздем, не говори, что не дюж», или как там? При содействии того же милейшего Юры Климова, которому на этот раз я попросту лгал относительно «тётушки», дали-таки мне положительную характеристику. Даже трогательно спросили:
– А как вы её там найдёте, в таком большом городе, как Нью-Йорк?
– Не беспокойтесь, возьму такси.
И с этим сдал заявление в ОВИР на гостевую поездку. Долго они там его рассматривали, около месяца. Вдруг звонок: приходите на приём. Неужели вышло? Прихожу и выслушиваю следующее:
– Мы находим вашу поездку в США нецелесообразной.
И никаких дальнейших объяснений. Итак – отказ. На работе администрация делает мне козью морду. Поток писем от суженой моей что-то прервался. Поехал я в тоске по объектам. Осень. Уже и ранняя зимка наступила. Но куртка на собачьем (как я подозреваю) меху да пара исподнего, только что купленного белья меня греют. Еду я, «одолевая обожанье», в электричке среди угрюмых похмельных соотечественников. Стараясь не глядеть на их серые лица, я кошу глазами в окно с подтёками, где мелькают голые прутья кустов, да иногда с внезапным воем прогрохатывает встречный поезд, заставляя отшатнуться. Но вот я вижу там на скачущем блёклом и мутном фоне что-то оптимистическое и яркое. Это – стоящий на путях состав с контейнерами, явно заграничными, даже, возможно, американскими, – угадываю я по двум буквам на их бортах: ic. И веселюсь этому случайному знаку, словно радостному пророчеству – всё будет! Несколько лет спустя я был приглашён на выступление в женский колледж Брын Моур (Bryn Mawr) под Филадельфией. Арабские принцессы, дочери нефтяных шейхов, преобладали там среди учащихся, но, несмотря на это, была там традиционно сильная кафедра славистики. После выступления я отдыхал в доме Жоржа Пахомова, заведующего кафедрой и, по старой памяти, одноклассника моей Ольги. После обеда, держа в руках по коктейлю, мы спустились в подвальный этаж дома. Там у него, как у школьника-переростка, была устроена действующая (игрушечная, конечно) железная дорога с мостами, станциями, семафорами и стрелками. Он включил пультик управления, и всё это заработало: забегали пассажирские, товарные поезда, поехали колёсные платформы с контейнерами и надписями на бортах.
– Жорж, а что значит эта надпись: ic? – спросил я хозяина.
– Это – Illinois Central, наименование грузоперевозочной компании, – ответствовал он.
– Не может быть! Это же как раз там, где я теперь живу.
– Ну и что тут невероятного?
Как было объяснить этому специалисту по Чехову, рождённому в Европе и выросшему в Штатах, да ещё и женатому на экзотической бразильянке, что тут невероятного? Всё!
А тогда, вернувшись с поездки по замёрзшим объектам домой, я схватил с телефонного столика сразу три длинных конверта и унёс драгоценную добычу в свою комнату. Заставляя себя не торопиться, я пошёл на кухню, обжарил с луковицей 200 грамм любительской колбасы кусочком, бухнул туда банку стручковой фасоли и унёс скворчавшую сковородку к себе. Вытащил полбутылки портвейну, налил и только тогда стал читать её письма – ласкающие, утешающие, бодрящие, словно тёплая ванна с травяным шампунем, оставленным ею для наиболее памятливого чувства во мне – обоняния.
Самые тёмные дни в том году не стали светлыми, как долженствовало им быть, следуя ахматовским строчкам, и декабрь не стал месяцем-канделябром, следуя моим... Советский быт поворачивался, красуясь то одним, то другим из своих эмблематических уродств: вот, например, отнёс я мои невыразимые в прачечную, нашив на них тряпичные номера. Рубашки я у них не стирал – пуговицы лопались от жара, а бельё сдавал. Пришёл за чистым через два дня.
– Ещё не готово. Зайдите в понедельник.
Ладно. Отложил деловую поездку на вторник ради прекрасных тех сподников, и что ж? С утра в предвкушении чистоты и тепла их надеваю, и – вот тебе на... Низ их вытянулся неимоверно, а верх – укоротился, раздавшись вширь. Вместо поездки потащил это в прачечную.
– Вы, наверное, перепутали. Выдали мне чужое бельё.
– Нет, это ваше. Вот – номера.
– Значит, вы его испортили с первой же стирки. Было по мне, а теперь может сгодиться только на Сергея Довлатова. Возвращайте ущерб!
– Нет уж. Мы работаем по технологии. Жалуйтесь на изготовителя, на фабрику «Большевичка», это у них такой трикотаж.
Новый 1979-й год я встречал на Таврической, по-семейному тихо, со своими. После двенадцатого удара мать разрезала мясной пирог, каждый из домочадцев взял себе по куску. Вдруг мне на зуб попалось что-то твёрдое, и я вытащил гривенник в вощаной бумажке: счастье, удача! Как же это мне пофартило? Не иначе, как мать постаралась подсунуть мне счастливый кусок, особенно нужный сейчас, в моём состоянии полной размазанности по снежной равнине.