Страница 77 из 88
Моё публичное молчание, неучастие в литературной давке стало наконец заметным и, более того, начало восприниматься как позиция. Появились любопытствующие посетители, всяк со своим вопросом. Симпатичная и нисколько не грузинистая Лена Чикадзе, одна из самиздатовских героинь и подвижниц, приводила молодых москвичей. Бывшие воспитанники Давида Дара, рассеявшиеся после отъезда учителя, забредали сами – может быть, в поисках его замены. Но никого я не окормлял, никаких наставлений не давал, в лидеры не годился. Даже и стихов сам не читал, лишь показывал приходившим машинописные листы.
Но, значит, сами тексты что-то им сообщали, раз я услышал однажды отражённое:
– Прав Бобышев. Нам нужна духовность, духовность и ещё раз духовность.
Неужели я так говорил? Наверное, нет. Но по этому принципу, по этому ощущению завязывались с кем-то из приходивших добрые и даже многолетние дружбы или, лучше сказать, взаимные доброжелания. Поэт Евгений Феоктистов, которого я видел-то всего разок-другой, взял и преподнёс мне длиннейший акростих. Несмотря на такую трудную, хотя и альбомную форму, содержание в нём было чётко артикулированным и внятным. Стихи эти впоследствии оказались напечатаны вместе с подборкой в антологии Г. Ковалёва и К. Кузьминского, но, увы, очень небрежно: крайние буквы не выделены, так что читателю и не догадаться, что это – акростих. Думаю, что издатель и сам этого не заметил, даже пропустил последнюю строчку. Воспользуюсь случаем и исправлю чужой недочёт:
В той же подборке Феоктистова есть и другие акростихи с целыми фразами, зашифрованными в них, но они в этом издании оказываются неразличимыми. А посвящений «Елене Пудовкиной псалмопевице» и вовсе там нет, хотя он написал их не одно. Они как раз особенно удачны, заранее вызывая интерес и симпатию к поэтессе. Мне показали несколько её переложений из псалмов царя Давида, написанных тихим, но отчётливым и веским стихом, и я сразу понял, что она «из наших», своя.
И действительно, похожая на итальянского мальчика кисти Тропинина, а то и Караваджо, она располагала к дружбе, да и была хорошим приятелем с совершенно совпадающими воззрениями – на что? Да на всё, пожалуй: на жизнь и литературу, город и мир, народ и власть, а главное – на способы выживания в душерастлевающих условиях «развитого социализма».
Впоследствии, когда я писал статью «Котельны юноши», в первой же фразе после заголовка я специально оговорился: «И девы тоже», имея в виду именно Леночку. Она одной из первых двинулась к личной свободе через огонь и воду, и ржавые трубы пастернаковских «подвалов и котельных». Поэтесса и поэт, истопница и наладчик, мы оба располагали свободным временем для совместных прогулок по городу, в котором ещё сохранилось немало заповедных видов. Она жила на Пряжке в блоковском доме с огромным тополем во дворе (теперь его уже нет) и показывала, «даря» мне изысканные достопримечательности окрест: лестницу с витражными окнами «ар нуво» и подоконниками, усеянными порожними аптечными флаконами, – это место было по совместительству приютом наркоманов. Или – чердак, из которого был выход на крышу с видом на другие крыши, провалы дворов и косые прорези каналов... Мы ведь, как-никак, жили в «Северной Венеции», где много воды, находящейся, к сожалению, большую часть года в состоянии снега и льда. Долго мы распивали бутылочку портвейна у фиванских сфинксов, наблюдая, как лёд этот шёл по Неве, раскалываясь с волшебным звоном на кристаллы, – слишком красиво, чтобы запечатлеться в стихотворении. Впрочем, она-таки преподнесла мне восьмистишие – по числу букв в моей фамилии в дательном падеже:
ДВОЙНОЙ ПОРТРЕТ НА ПЕТЕРБУРГСКОМ ФОНЕ
Дарила она мне и своих друзей – например, чету художников, живущих там же, в Коломне, известной прежде всего по пушкинской поэме, но напоминающей скорее Достоевского: нежное серое освещение на стенах дворов, мрачные глубокие тени подвалов, щемящее худосочие чердаков...
Там они и продолжают жить – скульптор Жанна Бровина и живописец Валентин Левитин – немногословные подвижники, годами сосредоточенные на малом, но исключительно избранном круге форм, тем, красок. Их жизненная и художественная аскеза настолько строга, что Левитин, например, десятилетиями изображает всего два предмета – вазу и бутылку, и лишь позднее он добавил к ним ещё один объект – башню. Тёмный келейный колорит и особая истовость вглядывания в душу предмета превращают эти простые вещи в подобие каких-то надгробий, в знаки тихого и многозначительного существования, о котором проникновенно писал Райнер Мария Рильке. Ему, открывшему в поэзии могучую энергию созерцания, пришлись бы по душе эти попытки сопряжений цвета и времени в предмете: серого и синего, настоящего, будущего и былого, а затем и вечного. Он увидел бы в этом любовь. Возможно, это же чувство, а не только терпеливое наслаивание краски на краску, медитации на медитацию делает натюрморты Левитина столь внушительными, хотя они и скромны по размеру.
Однако они не кажутся натюрмортами. Вот те же бутылка и ваза, но в вазу легли фрукты, а бутылочная грань чуть светлее обычного выступила из мрака, и перед нами уже не натюрморт, а двойной портрет предметов, брачная их чета, достойно позирующаяя перед зрителем и художником. На их платоническую свадьбу приглашён ещё один существенный персонаж – петербургский фон. Этот воздух и свет северного сумеречного города мог бы сам стать объектом искусства, и уже поэтому следующий натюрморт выглядит скорее пейзажем. А в первом – с брачующимися предметами – фон отнюдь не сливается с ними и не укутывает, он только слегка выделяет их из себя. В нём нет сырой зыбкости оригинала, то есть реального и ежедневного сурового ветра, несущего холод, нужду и боль, – это суммированная, остановившаяся атмосфера привычного, уже преодолённого и преображённого страдания. Поэтому союз двух предметов становится бесконечно трогательным, как любовь калек.
Всё это зовётся метафизикой, которая просто не умеет быть популярной. Действительно, в бурную для художества эпоху, когда неофициалы выходят на улицу с протестующим искусством, ни Валентин Левитин, ни его скульптурное «альтер эго» Жанна Бровина не присоединяются к движению. И, разумеется, ничто не связывает их с официальным искусством, так же, как и Михаила Шварцмана, художника-анахорета, человека титанических потенциалов – и духовного, и творческого. Его можно, да и нужно назвать истинным главой метафизического искусства, если бы небольшая группа единоверцев, таких, как Левитин и Бровина, осознала себя как течение. Но прямое влияние Шварцмана на своё творчество они признают оба.