Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 88



В ту же примерно пору загремело имя Ильи Глазунова со скандальной начальственной бранью, и оттого сразу ушки у всех сделались на макушке: что-то, значит, в нём есть! Рейн пошёл в Академию с ним знакомиться, взял меня для поддержки. Илья, красивый парень, чем-то похожий на Брюллова, чуть шепелявя маленьким ртом, жаловался на администрацию: зажимают!

– Я для диплома вот какую вещь задумал – «Дороги войны». А комиссия на предвариловке забраковала. Мол, откуда я взялся, чтоб такую тему и в таком формате решать? А я ж – блокадник, я сам пацаном по этим дорогам прошёл!

Его мастерская была ограничена свисающими полотнищами в громадном Тициановском зале, где имелось ещё несколько таких же временных выгородок для дипломантов. Незаконченная картина, на которую указывал Глазунов, непомерно высилась, вылезая поверх полотнищ, и была, при всём своём соцреализме, довольно-таки ужасна.

Художник, которого поджимали сроки, теперь бурно работал над новой картиной на тему колхозной деревни и в более скромном формате: «Рождение телёнка». Изображён был хлев, освещённый скрытым источником света, склонившиеся над лежащей коровою ветеринары и животноводы и в центре – новорожденный. Телёнок, конечно.

Позднее мы узнали, что мстительные профессора обозвали картину «Рождеством телёнка» и влепили дипломанту трояк. Но не на такого они напали: Глазунов закрутил карьерную интригу всерьёз и на десятилетия вперёд. Он перебрался в Москву и, живя сначала по иностранным посольствам, стал рисовать портреты жён дипломатов – с изрядным мастерством и изрядной же лестью, и дело пошло при бешеной зависти официозных коллег. Но и художник наш для равновесия софициозничал: съездил во Вьетнам и привёз серию зарисовок героических и слегка узкоглазых бойцов. Слегка! Это был такой творческий приём – художник сознательно расширял своим моделям глаза, чтоб они выглядели одухотворённее.

Я навестил Глазунова в его московской квартире, всё ещё видя в нём ущемляемого артиста. Но это было уже далеко не так. Мебель в гостиной, где он со мной разговаривал, была как в средневековом тереме, всюду стояли ларцы, складни, чаши. Сам художник был современен и элегантен в светлом двубортном костюме при шёлковом галстуке и платочке, готовясь идти на какой-то приём.

– Новые картины? Есть, конечно. Но мастерская у меня в другом месте, показать сейчас не могу.

Тяжёлые доски старинно золотились со стен. Распятия, древние лики... Разлучённый с иконой, в проёме отдельно мерцал серебром кованый оклад.

– Как живу? Да ничего. Вот только что съездил в Италию, писал там Джину Лоллобриджиду.

Я чуть не свалился с неудобного дубового стула. Не стал расспрашивать о подробностях – зачем? Для меня это уже были бы новости из какого-нибудь созвездия Центавра.

– Ну, не буду мешать. Я пошёл.

В той же Москве, где стремительно восходила в зенит карьера одного художника, примерно тогда же закатывалась в сырой подвалец на Соколе звезда другого – причудливого искусника и скульптора Эрьзи. Он уже побывал в других экзотических галактиках, ещё более удалённых от нас. Правда, сначала была родная Мордовия и опять же Москва, а затем уже головокружительные дали: Париж, Аргентина, дебри амазонских джунглей, где находил он себе чудовищные наросты на деревьях особых пород и, угадывая, вызволял из них спрятанные образы: кудлато-брадатого Льва Толстого, как бы двурогого Моисея, львиногривого Бетховена. Квебрахо – так назывался материал. Или – кебрачо – в написании того советского дипломато-шпиона, который «разрабатывал» Степана Дмитриевича Нефёдова, – таково было настоящее имя скульптора. Беднягу обманывали много раз, заманивали в дальние страны, при этом лишая его драгоценных скульптур, и вот в последний раз заманили обратно, наобещав сорок бочек арестантов и разбитое корыто в придачу. И ни выставок, ни кинохроник, ни мастерской – только вот этот подвалец.

Меня привёл туда вездесущий и разнообразно осведомленный Рейн, которому самому не терпелось познакомиться с этим чудом заморским. Сухонький старичок с нелепыми усами кобзаря стал горько сетовать нам, явно ничем ему не могущим помочь:

– Материал дорогой в сырости пропадает. Сушить нельзя – трещинами пойдёт. Я ж целый пароход его понавёз, а работать негде.



– А выставки? Выставки? – спрашивал Рейн.

– На одной экзотике здесь не проедешь. Леду с лебедем не выставишь – эротично. Ну, Толстой, ну, Бетховен. А Моисей уже не годится – религиозная тематика. И техника у меня, видите ли, неправильная. Я ведь фрезами и бормашиной работаю, а не резцом. Но главное – где Ленин? Где мой Ленин, я спрашиваю!

Он показывал на крупную фотографию, прикреплённую на стене. Действительно, Ленин. И, если за скобки вывести всю пропаганду, с этим именем связанную, то получится очень сильный и необычный образ, созданный из того же квебрахо. Наверное, лучший из всех! А мастер горевал:

– Я его ещё до приезда сюда в дар послал, в музей Ленина. А приехал – в музее говорят: мы, мол, ничего не получали. Как же так? Где мой Ленин, я спрашиваю?

И он в огорчении удалился в смежную конторку. У меня была с собой широкоплёночная камера «Любитель», и я наснимал груды то шершавых, то гладких и экстатически изогнутых форм. Кое-что у меня получилось.

ИЕРАТ

Здесь придётся мне вновь перенести читателя из эпохи в эпоху, но теперь, после знакомства с козыревской теорией времени, это будет не так сложно. Помните? Виньковецкий жив и, более того, он ещё не уехал. Мы долго, с двумя пересадками и электричкой пробираемся по расползшейся Московии. Останавливаемся у киоска, пока ждём троллейбуса, чтобы доехать до 3-й Кабельной.

– Мастер любит слатенькое, – говорит Яша, покупая в «Кулинарии» тортик.

Мастер – Михаил Матвеевич Шварцман, иератический художник (что бы это ни означало), негласный авторитет и глава катакомбного религиозного искусства, которого просто не может быть в Советском Союзе. Но оно есть. К тому же он, и это не случайно, потомок, а именно – внучатый племянник философа Льва Шестова, перед которым преклоняемся и которого превозносим мы с Яковом.

Так воскликнул поэт, и подтвердил Заратустра. Или: сквозь мрак неверия к свету горних истин, – как утверждал философ, по сути дела – примерно то же, что и вячеслав-ивановское Ad aspera per astra. Но во мрак мы пока не хотим, и внутрь терновых нулей нас тоже не тянет. А ведь именно это, хоть и в злобно-пародийном виде, и осуществилось в Расеюшке, стране нашей. Или – не нашей? Чья она там?

Вот и мастер – курчаво седеющий бородач, широкоплечий приземистый богатырь с просторным лбом и выпуклыми карими очами. Он слывёт нелюдимом, живёт в затворничестве с супругой Ириной Александровной, которая держится скромнейше при нём, небожителе. Принимают они далеко не всех, и даже Яков, с ним прежде знакомый, волновался о встрече. Но она, можно сказать, более чем состоялась.

Михаил Матвеевич был из говорливых художников, и очень скоро наши диалоги превратились в его доверительный монолог о священно-знаковом, эмблематическом (а он называл его «иератическом») искусстве. Само это слово уводило в загадочную древность, в сакральные письмена на папирусах и базальтах, повествующих о запредельных гностических тайнах. Но сами «иературы» глядели со стен тесной комнаты в глубоком, исполненном мирною мощью молчании. Их лишь отчасти выявленные лики напоминали иконы, да ими отчасти и были, выполненные глубокими матовыми тонами на досках с левкасом и уж, конечно, с молитвенной истовостью. Необыкновенным, но органическим образом иконопись сочеталась в них с авангардным – может быть, пост-кубистическим рисунком.