Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 88

Между тем происходит смена жанра. Арестован Якир, сын командарма. Наталью – как подменили: собранная, решительная, она первым делом составляет ему передачу.

– Курит он только «Капитанский».

– Тогда нужно и трубку, – подсказываю я как курильщик.

– Трубку не пропустят. А вот папиросной бумаги хорошо бы добавить.

– Почему ж не послать тогда папирос?

– Папиросы, сигареты – всё на проверке переломают: что-то там ищут...

Сложна ты, диссидентская наука! Но вот мы и в Москве. Первая передача уже отправлена – дочкой. А с ним самим – осложнение: начал давать показания. Наталья в задумчивой тревоге:

– А ведь он предупреждал: «Если я начну давать показания, значит, это не я». Что это значит?

Означать это может многое. Если он курит только «Капитанский», то имеет, должно быть, и другие привычки и клавиши, на которых играют теперь мастера с холодным умом и горячим сердцем. Но не мне судить. У меня свои пути и цели, о чём я напоминаю Наташе. И слышу в ответ:

– Всё помню. Завтра к двенадцати едем на Преображенку к отцу Димитрию Дудко.

Даже батюшка у неё диссидентский! Пока выносили купель, он, качая громадной лысиной, докладывал моей крёстной о допросах и обысках с изъятием книг. Странно мне было раздеваться до трусов в церкви, хотя и пустой. Странно было, что священник отстриг ножничками у меня прядь волос, вмял её в тёплый воск, бросил в купель.

– Отженяешься ли от Сатаны? Говори: «Отженяюсь!»

– Отженяюсь!

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа крещается раб Божий Димитрий...

Причастил затем преждеосвящённым Дарам, даже без исповеди. Ведь я был тогда «технически» совершенно безгрешен. Всё, всё прежнее, плохое, упрямое, даже просто глупое, связанное вольно или невольно с делами и помышлениями, всё было смыто с меня этим таинством. Чувство немыслимой чистоты и воздушной лёгкости, располагающей к левитации, припомнилось много позже, когда мы с Галей стояли на краю купели Христовой на реке Иордань, и – на грани тысячелетий. Вечность была ощутима и поражала мирной тишиной, изгибом речки, стайкой мальков в проточной струе. Две голубые стрекозы сухо зашелестели крыльями, стараясь оседлать хвощинку, упорно колеблемую теченьем. Оказалось, что я помню ещё все те слова, что произнёс тогда отец Димитрий, и мы повторили обряд великого таинства сами.

УХОД ИЗ ПОЭЗИИ





Мой лабиринт на Петроградской стороне раскидывал в сумраке коленчатые коридоры, направляющие обитателя от одного коммунального удобства к другому: крутой поворот от входа направо вёл на кухню с затуманенным видом в окнах, глядящих в колодец двора. Пять убогих столиков с утварью и посудой определяли число обитающих здесь семей, газовые плиты также были распределены с расчётом по две горелки на семью. Ведро в простенке меж двух дверей на чёрную лестницу накапливало сор и отходы. Ржавое журчанье бачка слышалось из сортира, примыкающего к кухне.

Вернувшись в небольшую прихожую, посетитель приятно удивлялся, обнаруживая телефон. Это была сущая роскошь, которой располагала далеко не всякая коммуналка!

Дальше тёмный коридор вёл в недра, и там, нашарив выключатель, можно было осветить следующую прихожую с дверью в ванную, где находилась дровяная колонка, ещё одно немаловажное удобство, отменяющее походы в баню. Пара дощатых ящиков, подхваченных на задах овощного магазина в проходном дворе, могла обеспечить краткий, но горячий и живительный душ, либо же – холостяцкую постирушку. Ещё один беспросветный коридор вёл вбок, в совсем уже мрачные дебри, откуда иногда, переваливаясь, вылезала толстая неопрятная баба с грубым лицом. А в другую сторону был направлен короткий аппендикс с сюрпризом: справа и слева в его тупичке располагались двери. За одной жила продвинутая по профсоюзной линии ткачиха, а другая открывалась в моё собственное жилище.

С соседями установились у меня почти идеальные отношения, то есть – никаких. У бабы-минотаврихи столовался и частенько останавливался на ночлег её сын, прописанный в другом месте. Это обстоятельство делало её уязвимой и, чтоб не навесили на неё дополнительных трат и обязанностей по квартирным дежурствам, она держала себя «ниже воды, тише травы» – так, а не наоборот, следует читать известную поговорку. Ткачиха, плотная тридцатилетняя разведёнка со взбитой причёской, принимала тайком воздыхателя с производства, наверняка семейного, и потому тоже на коммунальном ристалище не возникала. Ближе всех к телефону жил пожарник с работницей-женой и малолетней дочерью. Но он стоял в очереди на квартиру по их ведомству, и в здешних конфликтах предпочитал не участвовать. А вот ближе к входной двери обитали две потенциальные скандалистки, мать с дочерью: колченогая пенсионерка с палкой и пронзительным голосом и под стать ей больничная нянька с неустроенной женской судьбой. Эти, чуть что, начинали:

– На ваши звонки не наотвечаешься: «Диму можно?», «Диму можно?»

Или:

– К вам слишком много ходят. Топчут, следят тут... Грязь по паркету разносят!

Я уходил в свою комнату, глядел в окно, и капля досады испарялась. Кроны деревьев в саду напротив пооблетели, и то, что лишь поблескивало летом, теперь являлось воочию: золочёная игла и на ней крылатый трубач. Петропавловка! Символ и смысл моего пребывания здесь. Вот так и перо должно позлащаться от истины, им описуемой в гармонических образах. И станет поэзия в конце концов ангелической. Сколько ангелов может поместиться на кончике моего пера?

И что такое она сама, эта поэзия? Не по толковым же словарям шарить в определениях. Впрочем, почему бы и нет, – например, по Владимир Иванычу, казаку Луганскому: «Словесное искусство, духовное и художественное изящество, выражаемое мерной речью». Да, но изящество – это ведь что-то балетное, в белых пачках и с задранной ножкой над головой. Это – отчасти от Пушкина, и уж никак не от Державина. Но духовность помянута здесь к месту и очень по делу, о чём вы, друзья мои, слегка подзабыли.

Вот как об этом взахлёб и исступлённо нами цитируемый Борис Леонидович изъяснялся:

Свист может исходить и от соловья, и от разбойника, и от обоих разом – то есть былинный... Ледяные образы сродни священному ознобу вдохновения. А поединок – не из-за общего червяка, конечно, и не царапаясь и пища, но с признанием того, что твоя полновесная трель – только часть единящего звука.

А несравненная и трепетно нами чтимая Анна Андреевна вот как предмет определяла:

Ну что с того, что это названо «О стихах Нарбута»? Это ведь прежде всего о её, да и о любых стихах вообще, растущих из сора, из праздного или даже суетного томления, «кривого нагара» чувственности и вдруг дождавшихся чистого и могучего зова, воспаряющего и возносящего тебя к поднебесью.

Именно это и выразил, пожалуй, полнее всех наставник поэтов и царей, тихий гений русской словесности: «Поэзия есть Бог в святых мечтах Земли!»

Мало кто об этом высказывании помнил к тому времени, когда его тема блеснула золотым восклицанием в двух петроградских окошках. А напоминания вызывали споры даже у наиболее духовно близких, включая и Наймана. Для разговора мы выбрали картиннейшее место в городе, Летний сад, и оттого уже сами казались друг другу какими-то, если не оперными, то по крайней мере литературными персонажами, наподобие Блока и Белого. Наш дуэт об искусстве и Боге раздваивался на тезы и антитезы, а выйти на коду не получалось. По широким продольным аллеям и узким поперечным, мимо чёрных вытянутых стволов лип к широкоруким вязам, позирующим, словно борцы, по краям цветника (вязов тех больше нет), мимо Артемиды и Феба-Аполлона сребролукого к ужасному Сатурну и Немезиде карающей, от полукружья пруда с лебедями к струнной решётке, за которой хоть всю жизнь просидеть в заключении было бы счастьем, исходили мы сад вдоль и поперек многократно и говорили всё время лишь о религии. Найман представлял себе веру в Бога как подвиг праведничества, если не святости: