Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 88

Автобиографическая подоплёка здесь очевидна: героя зовут Борис (как отца Фёдора), героиня – Ася, а противник и друг, конечно, Сергей. Их выдуманные фамилии я и приводить не хочу. Мы обсуждали с Довлатовым качество прозы Чирскова, ему она нравилась меньше, и он, критикуя, ткнул в неестественность фамилий у персонажей. Я согласился. Поговорили мы тогда об особом писательском таланте называть героев: у кого (даже из великих) он есть, а у кого нет. Вот у Довлатова был этот талант, имена у него подходяще-убедительные. И ещё умел он воспроизводить иноязычный акцент: «Тёрт яфо снает» (Чёрт его знает), – говорит один из довлатовских персонажей, эстонец. Зато у Чирскова между букв и порою нескладных слов проскваживала какая-то сбережённая смолоду чистота, у Довлатова отсутствующая напрочь.

А сюжет был тот же: он, она, «счастливый соперник», долгие поиски возлюбленной и, наконец, отказ от неё, почти найденной, в пользу «музыки»...

Точно такая же схема в рассказе «Горе». И – вот финальный портрет героя, почти автопортрет: «Светлые, замутнённые слезами глаза, пыжиковая шапка, которую уже два года нельзя назвать свежей, прихрамывающая походка, отведённый локоть». Кроме цвета глаз – полное мимическое сходство.

После смерти матери Фёдор жил один в квартире, лабиринты которой уходили в неосвещённую тьму и остались мне не известны. Он ни за что не хотел ни делить её, ни разменивать с братом. В том же доме жил в примаках и Яша Гордин, у которого я был однажды в комнате с видом на Мойку, где натюкал на его пишмашинке протест по поводу газетных нападок на Бродского. Выше по лестнице заходил ещё в две подобных квартиры, где жили писательские дети: к Мише Мейлаху и в семейство Нины Катерли. Нина, сама выпускница Техноложки, была замужем за нашим сверстником-технологом Мишей Эфросом, тоже литературно одарённым, но пошедшим высоко по профессионально-научной стезе. С Мишей, остроумнейшим и умнейшим собеседником, отрадно было общаться ещё с институтских времён, и я стал к ним захаживать, особенно когда они взяли под пригляд одинокого и полубезумного соседа Федьку.

Однажды, когда мы с Фёдором сидели за бутылкой белого грузинского, явились два ленинградских поэта, ведомые прозаиком-москвичом. Ну, положим, Кривулин еле перебирал ногами из-за полиомиелита, перенесённого в детстве, но почему раскачивался Охапкин, как матрос в бурю? Этого доброго молодца непросто было свалить с ног, однако оба поэта рухнули, едва добравшись до Федькиной тахты, а их провожатый, свежий и почти трезвый, с готовностью подсел к нашей едва початой бутылке. Это был автор шедевра, подпольная мировая знаменитость Венедикт Ерофеев собственной персоной, что полностью объясняло мизансцену с двумя поэтами. Доза, их свалившая, была ему как слону дробина. Это был красивый ладный парень с голубыми глазами и светлой чёлкой, очень русского, но простонародного типа, каким я бы представил себе московского приказчика, сбитенщика, полового. Его книга (в самиздатовском виде, конечно) облетела не только нашу алкогольную державу, но, вероятно, и весь свет, потому что, вернувшись на родину уже в тамиздатском исполнении, она продолжала набирать восторженные отзывы. Охапкин, несмотря на своё православие, рискнул назвать её «Евангелием пьющего человечества». Умри, Олег, лучше не скажешь. Но он и так уже спал, как убитый. И я попытался высказать автору своё:

– Очень смешная и очень грустная книга одновременно. Действительно, алкоголь ведь у нас заменяет всё. Это суррогат работы, развлечений, спорта, даже семейных отношений... Суррогат жизни!

– Как-то вы, ленинградцы, мудрёно выражаетесь... – скромно заметил автор. – А выпить ещё не найдётся?

Оказалось, что едва начатая бутылка уже совершенно пуста. Спящие проснулись, завозились, стали все вместе «соображать», и я ушёл восвояси.

«Москва – Петушки» и в самом деле великолепно задумана и с названия до финала выполнена блестяще. Поэма! Десятилетие спустя уже в моей новой жизни я участвовал в одном из ежегодных собраний славистов – кажется, это было в Филадельфии. После своего выступления я зашёл на другой семинар послушать доклады. На стуле рядом со мной лежали какие-то записи – вероятно, тезисы чьего-то выступления. Они были как раз об этой книге. Я безмерно удивился, увидев, что наш Веничка сравнивается там с Гомером и Данте. С недоверием стал вчитываться в аргументы, и что ж – они меня убедили! Действительно, Гомер: подобно Одиссею, Веничкин герой, минуя опасности и соблазны, плывёт по алкогольному морю, движимый любовью к своей «верной» Пенелопе и отцовскими чувствами к сыну, умеющему произносить букву «Ю», главную букву любовного алфавита. И действительно Данте: из ада похмелья он стремится в рай опьянения к своей белоглазой и ненаглядной Беатриче. Более того – Веничкина поэма повторяет композиционный ход Дантовой. Как Данте, держась за лохматый живот Люцифера, должен был развернуться головой «вниз», потому что это начинался уже путь «наверх», так и Веничка на какой-то там станции переворачивается вместе с выходящей толпой и оказывается в электричке, идущей в противоположном направлении. До чего же писательски острым обнаружился этот простак-выпивоха!





Надо сказать, что в американских университетах преподавателю даётся восхитительная свобода, заключающаяся в том, что ты сам можешь выбирать круг чтения для студентов. Даже Андрей Синявский такого права в своей Сорбонне не имел, о чём он как-то при мне сокрушался. А я имел, и когда читал лекции по современной русской литературе, загружал головы студентов не Паустовским и Распутиным, а Веничкой Ерофеевым да авторами московского «Метрополя»: Петром Кожевниковым, Владимиром Высоцким, Е. Поповым, Юрием Кублановским, Фазилем Искандером, Евгением Рейном, Б. Вахтиным и Инной Лиснянской (списываю прямо со своего силлабуса к курсу). А чтобы самому не было скучно, на следующий год я этот курс совершенно перекраивал и давал ленинградских авторов. Тогда только что вышел «Круг», и ребята-девчата у меня читали «Прошлогодний снег» Ф. Чирскова, «Замёрзшие корабли» Н. Подольского, «Корабль дураков» Е. Звягина и, конечно же, стихи О. Охапкина, В. Кривулина, С. Стратановского и Е. Шварц. На одном из моих русских курсов чтили мы и самого Андрея Донатовича: «Прогулки с Пушкиным», а на дом я задавал студентам деконструировать на выбор какую-нибудь американскую безусловность – супермена, например.

Федя Чирсков никак не мог быть в обиде на то, что я забыл его в моём «прекрасном далеке», и мы с ним продолжали дружить эпистолярно. Приведу отрывки писем, продолжающие его грустную историю.

Дорогой Дима! Извини за задержку с письмом, с ответом на твоё глубокое и многозначное стихотворение...

Рад, что у тебя всё благополучно... Наша жизнь тоже хороша, всё прочно, всё надёжно, бежит как по рельсам. Я почти совсем поправился...

У нас теперь в Ленинграде Клуб для писателей-нонконформистов, можешь себе представить? Во главе – правление, само себя выбравшее или выбранное кем надо. Есть устав, который надо подписать, как подписку о невыезде, и возможность сидеть в сообществе тщеславных гениев и девиц с плохими фигурами. Прозой руководит Наль (Подольский. – Д. Б.), ты его, несомненно, знаешь. Я дал ему для сборника, который власти обещали издать, три рассказа. Он «Андромер» и «Подземное царство» отверг... Пришлось дать ему начало романа, под названием «Прошлогодний снег», ты его, конечно, читал, но теперь всё переписано заново, так же, но лучше.

Ужасно люблю вещи, которые со всеми ссорят, как правило, это самые правдивые вещи. А правда, она, как известно, может гору сдвинуть с места, наподобие веры, потому что это одно и то же. Так что, Дима, давай двигать гору, под ней клад зарыт. Кто его найдёт, тому Бог даст. А нам с тобой Он и так дал довольно, скажем Ему спасибо.

Большой тебе привет от Нины с Мишей (от семейства Катерли и Эфроса. – Д. Б.), будь счастлив. Твой Фёдор

13. 06. 82 г.