Страница 24 из 27
Вот что предстоит ему всю жизнь, если она и останется ему формально верна и будет его женой, когда он сдаст экзамен.
"Всю жизнь!" — внутренне крикнул он.
Руку его держала Надя и, склонясь к нему головой, еще мягче говорила:
— Надо ладиться, Ваня! Всякому свое. Ты будешь профессор, чиновник или там адвокат… Я не стану требовать, чтобы ты из-за меня портил свою дорогу. Разумеется, хорошо будет жить всегда вместе, круглый год. Но случиться может, что и нельзя будет. Придется на сезон… зимний или летний… в разделку. Как же иначе быть?
— Как же быть! — точно про себя повторил Заплатин, и его глаза смотрели в пространство.
— Все от нас самих будет зависеть. От согласия… от доверия. А без этого на что же мы пойдем… поженившись? На ад кромешный?
Он крепко сжал ее руку и повернулся к ней лицом.
— Ты правду говоришь, Надя. Ад кромешный. И я должен тебя от него избавить.
— Как же это… Ты?
— По-другому любить не могу. Ты сама видишь. А это гадко — так ревновать. Дальше пойдет еще хуже, когда ты поступишь на сцену. Не о себе я должен думать, а о тебе, Надя… Переделать себя я не буду в силах до тех пор, пока ты мне дорога… как любимое существо.
— Надо себя побороть, Ваня.
— Выслушай меня до конца!..
Он перевел дыхание и стал говорить медленнее, сдерживая слезы.
— Не в состоянии я буду мириться с тем миром, куда тебя тянет, Надя. Хотя бы ты была с талантом Дузе. Нельзя такому человеку, как я, быть мужем актрисы. Не свои мучения страшат меня, Надя, а то, что я тебе буду вечной помехой. И вот видишь, не способен я в эту минуту ставить такой вопрос: либо я, либо твоя сцена. Я должен отказаться, а не ты.
Он обнял ее и опять беззвучно зарыдал. Надя чувствовала, как вздрагивает все его тело.
— Это ты… не зря, Ваня? — чуть слышно вымолвила она, чувствуя, как у нее в груди точно все захолодело.
Долго не мог он ничего произнести, потом отнял руки и откинул голову на спинку дивана.
— Не вини себя ни в чем, — начал он. — Откажись ты сейчас от сцены — я на это не пойду.
— Значит, ты сам разрываешь то, что между нами есть?
Не было раздирающего горя в звуках голоса Нади. Она была сражена — и только, и способна на жертву. Но внутренний голос подсказывал ей — кто из них сильнее любит другого: она или ее жених.
— Так лучше, Надя! Жертвы не хочу! Свобода тебе нужна теперь как воздух.
Трепетной рукой он начал снимать с пальца обручальное кольцо.
— Зачем? — почти испуганно спросила она, заметив это.
— Не нужно никаких напоминаний. И ты сними… отдай мне. Чтобы ничто тебя не мучило.
— Ваня! Милый! Ты так меня…
Не договорив, Надя со слезами бросилась обнимать его.
Но оба бесповоротно сознавали, что иначе нельзя.
— Так лучше, — повторял он, стараясь придать своему тону более твердости.
И, отодвинувшись в угол, он спросил:
— Не пора ли тебе на репетицию? Иди. Может, переодеться нужно.
Время было действительно на счету. Через полчаса соберутся, и ей выходить в первом же явлении.
— Иди.
Они разом поднялись. Он положил ей обе руки на плечи и поцеловал в лоб.
— Это в последний раз! — прошептал он. — Но помни, Надя… когда ты почувствуешь, что ты на краю того оврага, куда так легко скатиться на сцене… помни, что у тебя остался товарищ… только товарищ, Иван
Заплатин. Пошли за ним, когда еще не поздно.
Оба тихо заплакали.
XV
Подъезжая к Москве, Заплатин проснулся. Он задремал, должно быть, не больше как на полчаса. А ночь спал дурно.
Сквозь полузамерзлые окна вагона проникал розовый свет морозного утра. В его отделении — для некурящих — было пусто. На одном диване, уткнувшись в подушку, спал пассажир, прикрытый шинелью.
Под колыхание поезда перед Заплатиным стали проходить картины его приволжской родины. Еще вчера он ехал на закате солнца по реке, вдоль длинных полыней. Кое-где лед потрескивал. Лошади бежали бойко. Ямщик в верблюжьем «озяме», с приподнятым большим воротником и в серой барашковой шапке, держался еле-еле на облучке кибитки, то и дело покрикивал: "Эх вы, родимые!" — с местным «оканьем», которое и у Заплатина еще сохранилось в некоторых словах, и правой рукой в желтой кожаной рукавице поводил в воздухе, играя концами ременных вожжей.
От городка до «губернии» нет еще до сих пор чугунки и считается тридцать три версты, а по льду и меньше.
Хорошо было ехать по накатанному пути. Полоса нежного заката тянулась то справа, то левее, меняясь с изгибами берега.
Справа все время поднимался нагорный берег, то покрытый сплошь снегом, то с хвойным лесом.
Тихо было на реке. Изредка попадались деревенские пошевни с мужиком в овчине и шапке с ушами или целый обоз. Кое-где у берега зимовала расшива или пароход.
Воздух был прозрачный, с порядочным морозом. От пристяжных шел пар. Они подпрыгивали в своих веревочных постромках с подвязанными в виде жгутов хвостами.
Ехал он с побывки, после двух недель безмятежного житья при матери, в их домике, на самой набережной. Она была сильно обрадована его внезапным приездом; только потужила немножко, что ее Ваня не встретил с ней Нового года.
Но она сейчас же стала особенно взглядывать на него. Должно быть, и в самом деле вид у него был нехороший. Она думала даже, что он долго лежал больной и скрыл это от нее.
О том, что он больше не жених Нади, он ей в первые дни не говорил. Но не выдержал, да и нельзя же было не предупредить ее.
Не обвиняя ни в чем Надю, он взял все на себя, напирая на то, что они настолько разошлись во всем, что брак в этих условиях немыслим.
Мать его уже знала от отца Нади, что она желает посвятить себя сцене, и призналась ему, что это ее стало тревожить.
— Разве можно связывать свою судьбу… с актрисой? — сказала она ему в первый же их разговор об этом.
Но она не верила тому, что он — по доброй воле отказался от невесты. Не таков ее Ваня!
Спросила она его — как же быть с отцом Нади, пойдет ли к нему объясниться?
— Если он пожелает — пойду, — ответил он. А первый не буду являться. Надя ему сама напишет или уже написала.
Они с ним так и не видались.
И все эти две с лишком недели он ни у кого из местных обывателей не был в гостях, а только бродил, и днем и под вечер, по набережной, уходя далеко на реку, толкался в народе в дни базаров.
Студенческой формы он не носил, а ходил в полушубке.
Сколько раз припомнились ему сердитые речи его однокурсника Шибаева.
Никогда еще до сих пор не чувствовал он того, как гимназия и университет удалили его от жизни, вот от всего этого местного люда, всего края. Очень уж он ушел в книги, в чисто мозговые интересы, чересчур превозносил интеллигенцию.
Разве Шибаев не прав? Останься он — полтора года — с полным "волчьим паспортом", он был бы вышиблен из своих «пазов», превратился бы в умственного пролетария, ненужного неудачника, читавшего книжки, с десятком отметок по переходным экзаменам, с головой, набитой теориями, рядами фактов и цифр, ничего общего с жизнью народа не имеющих.
И в первый же раз пришла ему мысль, что было бы лучше, если б его тогда выслали из Москвы, без надежды на возможность нового поступления в студенты.
Теперь он уже к чему-нибудь да примостился бы, если б тогда перестал мечтать о государственном экзамене, другими словами, о каком-то китайском «мандаринате», об особом клейме, какое налагается на тебя, чтобы ты имел скорейший ход в добывании кусков казенного пирога.
И с каждым днем стихало внутри его души. Сердечная рана сочилась; но погоня за счастьем, за обладанием любимой девушкой так не дразнила его.
Он должен был отказаться от нее, не из мужского самолюбия, пока она первая не прогнала его, а из самых чистых побуждений.
Надя — как она теперь ни завертелась — поняла его, если не сердцем, то своей смышленой головой.