Страница 2 из 41
— Ну как, не передумал, хочешь, чтобы я тебя выписал?
Я спокойно киваю, рассчитанным движением наклоняю и снова выпрямляю голову. Голова должна сидеть прямо, не клониться вправо или влево, не свисать на грудь: нас, шизофреников, всегда можно узнать по тому, как мы держим голову.
Петерсон вынимает из кармана клетчатой рубашки очки для чтения и склоняется над лежащими на столе бумагами.
— Да, вижу, у тебя колоссальный прогресс…
Он снова снимает очки и смотрит на меня отсутствующим взглядом:
— Сколько тебе лет, я забыл?
— Двадцать четыре. Мне двадцать четыре года.
— И ты хочешь, чтобы я тебя выписал…
Киваю и выравниваю голову. Он смотрит на меня испытующе:
— Как думаешь, справишься?
— Да.
— И мне никак не уговорить тебя переехать в пансионат?
— Нет.
— Для тебя это самый простой выход.
— С таким же успехом я могу остаться здесь.
— Если ты так на это смотришь… — Он поскреб щетину. — Если ты будешь принимать лекарства. И посещать врача…
Он устало машет рукой, словно не желая заканчивать фразу, но я знаю, что он хочет сказать. Он снова смотрит в бумаги.
Наступает критический момент. Время замерло. Вот сейчас ему может прийти в голову какая-нибудь мысль, которая заставит его передумать. Сейчас. Я увижу, как он возьмет ручку, проведет рукой по не очень чистым волосам, подумает о весенней Упсале и поставит свою подпись. Хлопок по плечу, собранный чемодан, и вот я на свободе. Рука движется, и в какой-то момент все выглядит так, будто он хочет взять ручку, но тут он снова поднимает голову:
— Я все думаю о той истории с Эриком. Всего несколько месяцев прошло…
С тем же успехом мог дать мне под дых, но для этого он, конечно, слишком мягок. Я пытаюсь дышать носом.
— Я не нарочно…
— Я видел его после того, что случилось… Был удивлен, когда услышал, что это сделал ты.
— Я не…
— Он и сам сказал, что понимает тебя.
— Мне жаль, что все так получилось с Эриком, правда жаль, я ничего против него не имею.
— Но он взял твои письма?
— Да.
— И поэтому тебе пришлось так с ним поступить? Ты не мог просто сказать об этом санитару?
— Он хотел их поджечь, сказал, если я подойду ближе, он их подожжет, у него была зажигалка.
— Я знаю, как все было…
Я глубоко вдыхаю. Нельзя кричать. Вытираю ладони о штанины.
Петерсон улыбается мне, будто показывая, что все в порядке.
— До этого случая за тобой не наблюдалось склонности к насилию. Я знаю, ты никогда не был буйным пациентом… А сейчас я тебя выпишу. А затем направлю к врачу, у которого ты будешь наблюдаться. Больше я не буду тебя задерживать, Микаель придет за тобой, когда я оформлю бумаги.
Вот оно как просто, оказывается. Он провожает меня до двери, дружелюбно и немного неловко сжимает мне плечо.
Я возвращаюсь в комнату отдыха, снова сажусь на стул у стены и скручиваю сигарету. Какая вкусная! Не поверю, пока не окажусь за стенами больницы, и все же не могу сдержать улыбки.
Петерсон и Микаель приходят, чтобы проводить меня. Петерсон дает мне папку с документами и пакет с таблетками.
— Я кое-что для тебя записал. Здесь фамилия твоего психиатра и бумаги для центра соцобеспечения.
Они отводят меня в комнату, я достаю из-под кровати чемодан. На дне лежат письма. Я оглядываюсь на место, где провел последние четыре года, и выхожу с чемоданом в руке. Мы идем к выходу, еще один длинный салатовый коридор. Пара знакомых лиц выглядывает из дверей, я прощаюсь на ходу. Одному отдаю банку с остатками табака, другому — почти полный пакет леденцов. Ляйфу достаются три мои последние одноразовые зажигалки, все равно он их вечно таскает.
Микаель вынимает ключи и отпирает входную дверь. Петерсон откашливается, подает мне руку:
— Ты знаешь, здесь тебе всегда рады…
Микаель обнимает меня:
— Не забывай нас, ладно?
И я ухожу. Качу за собой чемодан. Колесики крутятся из последних сил. От больницы до автобусной остановки недалеко. Шел дождь, плитки тротуара мокрые. Вскоре подходит автобус.
2
Немногим более четырех лет назад я ехал в таком же автобусе, но в противоположном направлении. Другие пассажиры разглядывали меня, все понимали, что я еду в больницу. Я сидел, уставившись в спинку сиденья перед собой, поглощенный какой-то царапиной на обивке, и спиной чувствовал их взгляды. Даже дети меня вычислили. И, отсчитывая деньги на билет, стоя со своими копейками и потея, я видел, что шофер знает, куда я еду. «Еще один псих, — думал он, — надеюсь, он ничего не натворит в моем автобусе». В больнице этот автобус называют говновозкой. Не слишком-то красиво. Но это единственный автобус, идущий из города в больницу, и почти все в больнице когда-то в нем сидели и были на тот момент, что называется, в говне.
От Копенгагена до больницы недалеко, сорок пять минут, меньше часа. Но это самое долгое путешествие в жизни, которое только можно себе представить.
Я заболел в автобусе.
Тогда я еще не знал, что болен, думал, просто заскучал. Мне было восемнадцать, я ходил в гимназию в Гладсаксе, за городом. Было утро, я ехал на занятия. Сидел в хвосте автобуса, шел дождь, я смотрел сквозь запотевшие стекла; смотрел, удастся ли шоферу, проезжая по лужам, обрызгать пешеходов. Думал об уроках, которые не сделал. Тут мы доехали до остановки, где была гимназия, и народ вышел. Мне не хотелось вставать, тело еще не проснулось. Я слишком долго колебался, двери закрылись, и автобус поехал дальше. «Просто идиотизм какой-то, — подумал я. — Надо проснуться. Если выйти на следующей остановке и вернуться, я успеваю». Но я не вышел, толком не знаю почему. Может, просто не хотел, да, наверное, это и не важно. Тогда я решил сойти на следующей остановке, покурить и сказать, что был у стоматолога. Однако в этот день я так и не попал в школу. Я смотрел, как остановки проплывают мимо, и все больше впадал в безразличие. Мы доехали до конечной, я остался в автобусе один. Шофер спросил, не выхожу ли я. Я сказал «нет» и поехал в город.
Я гулял, ходил по магазинам, поел в «Макдональдсе», посидел на лавочке, поглядел на проходящих мимо людей. Купил в булочной пару булок с изюмом, пошел к Озерам и там смотрел на уток, дерущихся из-за хлебных крошек, которые я им кидал. Сейчас я не понимаю, почему купил не простые булочки, а с изюмом. Насколько мне известно, утки не едят изюм. Но те булочки были с изюмом, точно.
На следующее утро я снова сидел в автобусе. Вчера был отличный день. Скажу учителям, что был болен, а ребятам расскажу о пьянке, закончившейся в четыре утра в «Луизе», в компании с пьяной гренландкой, готовой выпрыгнуть из трусов. Но когда я снова очутился на остановке перед школой, со мной что-то произошло. Я ухватился за поручень, чтобы встать, но тело было таким тяжелым, я не смог подняться. Это показалось мне довольно забавным. Я увидел, как закрылись двери, и автобус поехал дальше. Чертовщина какая-то. Я встал и, переминаясь с ноги на ногу, стал ждать следующей остановки. И тут до меня дошло, что мне не нужно. Не нужно тащиться туда и делать вид, что слежу за уроками, убивать время, рисуя всякую лабуду типа рыб в галстуках, не нужно курить на переменах и думать, что бы такого умного сказать. Никто не умрет, если я этого делать не буду.
Я снова не пошел в гимназию. Я проводил дни в городе, ходил в кино, наблюдал за прохожими, ел гамбургеры. Вначале я всегда по утрам брал с собой рюкзак с учебниками, чтобы мать ничего не заподозрила, и оставлял его в живой изгороди нашего сада. Я был доволен жизнью. Мне было хорошо в обществе себя любимого, я испытывал большое облегчение. Никогда я не чувствовал себя таким свободным. Я начал разговаривать сам с собой, не так громко, чтобы люди на улице оборачивались, а про себя, иногда я замечал, что шевелю губами. Я обсуждал сам с собой одежду на девушках, и где делают лучшую шаверму, и куда едут машины. Я прожил так пару месяцев, может, четыре, мне больше не нужно было следить за ходом времени.