Страница 4 из 8
Дарио, а Дарио? Кто она такая, эта бабенка? Только не уверяй меня, что тебе удалось подцепить напоследок настоящую француженку, чтобы достойно завершить карьеру латинского любовника из субпрефектуры. Ты слышал, что священник только что говорил о тебе? О твоем жизнелюбии, о воспоминаниях, которые мы о тебе сохраним? Тебе-то самому все это не показалось вздором? Если хочешь, я тоже скажу сейчас надгробное слово. Так вот, Дарио, ты был всего лишь смазливый мальчишка, который только о том и мечтал, чтобы весь остальной мир эту смазливость заметил. Ты был слишком ленив, чтобы стать уголовником, но и чересчур горд, чтобы месить тесто для пиццы. Что в тебе вообще было хорошего? Прямо скажем, немного, если не считать некоторых светлых идей относительно того, чтобы попробовать как-нибудь… cavarcela, как ты это называл. Разгрести себе местечко под солнцем, выкопать норку на одного. Но только так, чтобы не копать. Что ж, сегодня это сделали для тебя другие, по крайней мере хоть в этом ты преуспел. Кстати, тот самый священник, который для тебя произнес сегодня все эти красивые слова, пал в свое время твоей первой жертвой. Тебе тогда и девяти еще не было. Липовые лотерейные билеты на благотворительной ярмарке. А денежки ты потом спустил на скачках. А кто помнит твой выход на радиоконкурсе в честь праздника Сирени? Ты шел тогда вторым, после какой-то самодеятельной группы. И как ты, положив руку на сердце, затянул эту старую штуку Боби Соло — una lacrima sul viso… Мой отец даже слезу пустил — так смеялся. А ты, звезда эстрады, небось думал, что так и надо? Вот что ты оставил в нашей памяти — воспоминания о куче невероятных проделок, единственное достоинство которых состояло в том, что они не довели тебя до тюрьмы.
Но все это, конечно, не причина, чтобы вдруг оказаться здесь. Про твое письмо я не сказал никому, но и совсем забыть о нем мне не удается. Говорят, что ты умер от пули в голову и что тебя нашли на набережной Сены, у самой границы Иври. Думаешь, меня это удивило? Мне трудно допустить, что ты не сделал еще какую-то большую глупость, — я помню о тех, которые ты вынудил меня написать. Не могу запретить себе думать, что ты, может быть, даже заслужил ее, эту пулю, как ранее заслужил все полученные тобой затрещины, когда был еще пацаном. И кстати, что это были за деньги, которые ты собирался вернуть, «если тебе оставят время»? Что это? Обещание выкинуть новый фокус, который заставил бы тебя повзрослеть в конце концов?
А вот эта женщина, слева от меня? Она плачет так, словно могла бы называться мадам Рафаэль. В ней, похоже, сокрыт источник всех тех слез, которые я даже не хотел искать. Да, наше горе не измерить одной меркой. Мое, признаться, вовсе не так уж глубоко.
Но я тут, оказывается, не один такой бесчувственный. Вот те два типа, что стоят от меня метрах в десяти, прислонившись к платану, один в куртке, другой даже без пиджака… Интуиция мне подсказывает, что никакая печаль их не гложет. Впрочем, сколько нас тут таких? От кропила я увернулся, но вот с мамашей Тренгони все-таки пришлось расцеловаться. Не то чтобы у меня было такое намерение, но я ведь, как-никак, ровесник ее дорогого сыночка, и я такой же черноглазый, и у меня такие же волосы и цвет лица… вот я и подумал, что она, быть может, захочет немного осушить свои слезы о мои щеки.
Она прижала меня к себе с такой силой, что я почувствовал себя заложником ее горя.
Остаток дня тянется ужасно долго. Моя мать, отказавшись дать какие бы то ни было разумные объяснения, дала мне четкий приказ: оставаться в квартале столько времени, сколько понадобится. Мой отец, не столь требовательный, тем не менее попросил меня сделать над собой это усилие. Я почувствовал, что дело принимает серьезный оборот, когда он оставил диалект и перешел на правильный итальянский — чистое и ясное тосканское наречие, к которому он прибегает лишь в самых что ни на есть серьезных случаях, оставляет крестьянский говорок, чтобы сделаться signore, то есть человеком, к чьим словам стоит прислушаться. В такие моменты ничто меня так не смущает, как эта его высокопарная грамматика. А его вежливое обращение в третьем лице попросту нагоняет страх. Чтобы умерить сердцебиение, мать варит нам по чашечке кофе-экспрессо, и он объясняет наконец, чего они все от меня ждут.
Оказывается, матушке Тренгони не дают спокойно погоревать. Полиция не очень-то хорошо представляет себе, как ей быть со старой, убитой горем женщиной, которая говорит только на жаргоне, невразумительном даже для «иностранцев», живущих чуть дальше броска камня от ее родной деревни. С тех пор как обнаружили тело, им еще ни разу не удалось допросить ее — стоило только завести об этом речь, как начиналась античная трагедия и они тонули по колено в слезах. Я попытался вообразить себе физиономии двух фараонов в схватке с толстой дамой, голосящей на неизвестном языке, которая наотрез отказывается взять в толк, что ее единственный сыночек скончался от пули в голову. Так вот, они нуждаются в переводчике, который к тому же хорошо знал бы покойного. Одним словом, им нужен идеальный собеседник… Разумеется, она могла назвать одно-единственное имя.
Дарио требовал от меня перевода туда, эти — обратно, а я до сих пор не знаю, как мне избавиться от языка, который давно стараюсь забыть. Никто даже не подозревает, до чего мне мучительно дается это жонглирование оттенками языка, который по-настоящему не внушает мне почтения. На французский — еще куда ни шло, но вот наоборот… Я еще способен преобразовать «Е cosi sia» в «Значит, так», но вот обратно — на это у меня ушел бы не один час. И если я так избегаю переводов на итальянский, то только потому, что уже познал однажды эту Голгофу, эту муку крестную, доведенную до крайних пределов в онкологическом центре Постава Русси. Как-то раз, зайдя туда проведать одного своего приятеля, я на секунду остановился перед обращением к двуязычным франко-итальянцам выступить добровольцами ради блага сорока процентов больных со всех концов Апеннинского полуострова. Итальянцы, кстати, даже своим автомеханикам доверяют больше, чем врачам. По наивности я сказал себе, что раз уж я все равно сюда хожу, то заодно вполне мог бы принести пользу этим бедолагам, которые ни слова не понимают из ужасных откровений лекарей. Скромные, маленькие услуги, просто любезность, безо всяких последствий.
Пагубное заблуждение.
Весть обо мне разнеслась по всем этажам со скоростью воспламенения пороха. Я был нарасхват. Стали прибывать в креслах-каталках совершенно лысые женщины, либо одни, либо с совершенно лысыми же детьми, мужчины прямо с капельницами.
Они все прибывали и прибывали, эти эмигранты, от рака со своими «как», «почему» и «сколько времени». Лавина слов, шквал надежд, потоки тоски — и все это держится на тоненькой ниточке языка. Все они хватали меня, тормошили, каждый норовил рассказать свою историю, вынуждал срочно выслушать его исповедь. Пожалуй, я даже неплохо справлялся поначалу, и с моей помощью медсестры смогли ответить на первую волну простейших вопросов, касающихся палат, питания, больничного распорядка и заполнения бумаг. А потом какой-то врач попросил сходить с ним буквально на минутку в палату к одной больной, которую вчера прооперировали — удалили опухоль на лице. И вот тут узел на моей шее, пока еще не слишком тугой, затянулся в один миг. Что они там говорят про «опухоль»? Как, уже? Стоило мне только увидеть эту женщину с забинтованной головой, как я сразу понял, что самое страшное еще впереди. Перевод на итальянский. Лекарь просил меня объяснить больной — ни много ни мало, — как ей предстоит прожить оставшуюся жизнь. И уж тут не дай Бог ошибиться в прилагательном или употребить не то наречие; приходилось добиваться максимальной точности в языке, который для меня совсем не родной, и все ради того, чтобы передать леденящую безжалостность хирургических определений.
— Скажите ей, что операция прошла в целом удачно и что все больные клетки удалены.
Я, как могу, перевожу, она понимает, кивает головой. Делаю передышку.