Страница 74 из 87
— Вы что скажете, Евгений Николаевич? — сказал Романов и взглянул на Марину.
— Что я скажу? Вам когда-то попало за формалистические трюки. Зачем же повторять старые ошибки.
Марина устало опустилась в кресло.
— Странное заключение, — заметил Романов. — Я, правда, не специалист, но в этой картине не вижу элементов формализма.
— Это еще надо доказать, — сказал Колбин.
— Знаете, Колбин, когда есть вино, рюмки всегда найдутся, чтобы разлить его. И вы сейчас, по-моему, говорите о форме рюмки. А дело в другом. Больших художников прежде всего волновали поиски значительных идей, а уж когда идея завладевала ими, созревала, — рука творца сама по себе находила нужную форму. Потому нас и волнует старое доброе искусство классиков, что оно сочетает единство формы и содержания...
— По существу, вы повторили мою мысль, — усмехнулся Колбин.
— Не совсем...
— Стало быть, вы отрицаете поиски новых форм в искусстве, Петр Васильевич? — Марина шумно вздохнула. — Отрицаете?
Романов покачал головой.
— Нет, не отрицаю, — засмеялся он. — Я даже порицаю отрицателей. Большие художники всегда искали и будут искать, но не для того, чтобы оригинальничать, а чтобы глубже раскрыть сущность явлений. А когда «новаторствуют», чтобы скрыть профессиональную ограниченность, бездумность — получается профанация искусства.
— Вы говорите о больших художниках, — прервал Колбин. — А Марина Семеновна...
— Разве я сказал, что Марина Семеновна — не настоящий художник? — живо возразил Романов.
— Она еще не признанная.
— Признают. В этом я глубоко убежден.
Наступило короткое молчание.
— Можете со мной не согласиться, — опять заговорил Романов, — но я даже допускаю, что отдельные абстракционисты, не жулье, конечно, которых привлекает возможность нажиться на дешевой «новизне» приемов, а серьезные, думающие люди, верят в то, что они создают «новое» искусство, выражают дух эпохи космических скоростей, атома, несут людям новые откровения. Даже в таком случае абстракционизм все ж таки не искусство, а болезнь...
— По-моему, — перебил Романова Колбин, — реализм определен твердо, и все, что выходит за рамки, — надо отсекать. Только и всего.
— Ну, не скажите, — Романов всем корпусом повернулся к нему. — Если стать на вашу точку зрения, то надо отвергать искусство Мухиной, Сарьяна, Пабло Пикассо, Рокуэлла Кента, Фаворского. Ведь они пишут не так, как Репин, Суриков... А пейзажи Нисского? Я сам, проносясь в машине, в поезде, в самолете, вот так же вижу пейзаж, такой же открывается мне дорога, уходящая в небо... Природа сегодня столь же современна, как и я — ее наблюдатель.
— Пейзажи Нисского или Рокуэлла Кента и мне нравятся, — сказал Колбин, — но они знаменитости. Они не оглядываются и не думают, что скажет о них княгиня Марья Алексеевна. Когда будет у вас свое имя, тогда можете писать так, как вам хочется. А сейчас заклюют — такова жизнь. Я думаю, и Романов это подтвердит.
— Нет, не подтвержу...
Колбин пожал плечами:
— Это не меняет дела.
Марина встрепенулась:
— Творить, все время оглядываясь на Марью Алексеевну... Боже упаси!
— Только так, Марина Семеновна. Только так.
— Не знаю, не знаю, Евгений Николаевич. В одном я глубоко убеждена: современный стиль в изобразительном искусстве требует лаконизма, экспрессии, широкой обобщенности образа. Я, например, совершенно равнодушна к «фотографическим» картинам. Современное, изобразительное искусство силой своих образов прекрасно обобщает нашу жизнь, и деталь, так много значившая у передвижников, в нем отсутствует. И художник, цепляющийся за правдоподобие мелко выписанных бытовых и прочих деталей, мне кажется выходцем из другой эпохи... Потом, как неизвестному художнику обратить на себя внимание, если не новым, самобытным словом в искусстве, хотя я и пишу только для себя и для моих друзей.
— Это вы зря, — возразил Романов. — Нужна еще смелость выступать со своими работами перед людьми, что не так легко. Я вас понимаю, а все-таки надо добиваться, чтобы ваше творчество стало достоянием многих. Надо, Марина Семеновна! Не следует прятаться от людей. Они поймут и полюбят вас, и это даст вам новые силы...
— Спасибо за добрые слова. Я об этом подумаю на досуге.
— А насчет того, что заклюют, — не верю, Евгений Николаевич. — Романов говорил запальчиво, это он чувствовал, но ничего не мог с собой поделать. — Меня всегда удивлял ваш мелкий житейский практицизм. Ну скажите, почему знаменитостям дозволено писать левой ногой? Нелепость же! Если бы проект взрыва вулкана предложила какая-нибудь знаменитость, вы как поступили бы? Молитвенно повторяли бы ее слова?
— Мне не нравится ваш тон, — сказал Колбин. — Вы хотите учить меня, как жить? Поздно, голубчик! Или хотите уличить в чем-то? В чем? В том, что я не одобряю вздорный проект вашего приемного сына? А как вы поступили бы на моем месте? Неужели решили бы рискнуть жизнью людей из-за того, что мальчишка хочет прославиться?! К голосу знаменитости я, конечно, прислушался бы и хорошенько подумал, прежде чем сказать «да» или «нет»: как-никак, за плечами у знаменитости огромный опыт жизни. У Данилы Корнеевича такого опыта нет. И не могу я своим авторитетом поддерживать нелепые затеи.
— Почему-то профессор Лебедянский поддерживает Данилу Корнеевича.
Колбин удивленно поднял глаза:
— А-а! Вы читали дневник профессора? По какому праву?
— Право у меня есть. Вы знаете...
Колбин переменил позу на диване.
— Неплохо бы выпить чаю, Марина, — сказал он.
— Вам крепкий?
— Я думаю, вы не забыли, какой чай я пью.
Марина вышла готовить чай.
— Как это похоже на вас, — сказал Колбин и резко спросил: — Что вы от меня хотите?
— Правду о гибели профессора Лебедянского.
— Вы расследовали дело, и вы лучше меня должны знать ее. Я не хочу вести разговор на эту тему.
— А я вот хочу, — жестко сказал Романов. — Может быть, все так и было, как в картине Сенатовой?
Колбин, отвернувшись, молча курил.
— У меня есть записка Лебедянского, адресованная вам. Следователю вы ее почему-то не представили. Помните? Ну, допустим, вы испугались, струсили, спасали свою жизнь — это как-то объяснимо. Не каждый человек может побороть страх. Но вот чего я не понимаю: почему вы обвинили в гибели Лебедянского Кречетова? Обелить себя и убрать с дороги соперника?
Колбин молчал.
— Это непорядочность, вернее, подлость, Колбин! Мы иногда отмахиваемся от этих явлений, как от назойливой мухи, и забываем о праве порядочных людей осуждать непорядочность. У меня сегодня не хватило решимости не подать вам руки. А я обязан был это сделать, потому что читал юбилейную статью о Лебедянском, в которой вы вновь обвинили Кречетова в гибели профессора. Зачем вы это сделали?
Колбин молчал.
— Эх, Колбин, Колбин! Когда-то мы были товарищами. Я тебе многое прощал, — вдруг перешел на «ты» Романов, — потому что верил тебе... Как случилось, что ты потерял чистую, мудрую человеческую совесть — строгого судью своих поступков? Когда это случилось? И как ты можешь оставаться с глазу на глаз с сознанием чего-то нечистого, что вошло в твою жизнь? Колбин молчал.
— Да скажи ты что-нибудь...
Вошла Марина. Колбин не встал даже, чтобы взять чай. Марина подала ему чашку и растерянно смотрела то на одного, то на другого. Все трое молчали, пока чай не был допит. Наконец Колбин вздохнул и поднялся.
— Спасибо за чай, дорогая, заварка как раз моя, — сказал он и поставил чашку на стол. — Ну что ж, пора. Нам, кажется, по пути, Романов?
— Едва ли.
Колбин молча прошел мимо.
Город лежал на склонах сопки. Белесый тихоокеанский туман обложил его со всех сторон. Машина с зажженными фарами медленно шла посреди улицы. Данила смотрел в боковое окно. На тротуаре мелькали боты, галоши, щегольские узконосые туфли, валенки, сапоги... Одни двигались медленно, другие — важно, третьи — семенили... Вот торбаса степенно посторонились, уступая дорогу паре женских туфель на высоких каблуках. Данила невольно засмеялся и толкнул Колбина в бок. Тот недовольно поморщился.