Страница 15 из 59
С бьющимся сердцем я обогнул хату. Теперь я видел через открытое окно Митькину спину…
— Митя, Митенька… Да что ж ты задумал, миленький? — жалобно плакала его жена. Из-под ее руки смотрело испуганное детское личико. Герасимов что-то бессвязно и грубо кричал.
Раздумывать дальше было нельзя. И прежде чем Митька обернулся, я влетел в хату, сбив с подоконника горшки с цветами.
Я кинулся к нему под ноги, когда надо мной что-то разорвалось. В нос ударил кислый, едкий запах пороха. Вокруг зазвенел железный дождь. Его капли запрыгали по комнате, по полу…
Трудно понять, откуда у пьяного взялась такая сила! Он был словно буйнопомешанный. Я боролся с ним и боялся, что мне его не одолеть. Он был похож на крепкое, жилистое дерево с торчащими во все стороны сучьями, которые надо было обязательно сложить вместе, а то они здорово колотили и мяли меня…
Потом прибежали какие-то парни, по-деловому, сосредоточенно связали веревкой дергающегося подо мной Митьку.
Я огляделся. Вся комната серебрилась алебастровой пылью, а по ней ходил бледный, худенький мальчик лет пяти, в сатиновых заплатанных трусиках, и молча собирал пятаки и гривенники.
Митька угодил в копилку, стоящую на старомодном резном буфете.
Я не знаю, почему тогда принял именно это решение.
Может быть, потому, что вид Митьки был ужасен: безумные глаза, ходившее ходуном спеленутое тело, бычье мычание?
Оброненная кем-то фраза: «Теперь до утра не успокоится»?
Наставление преподавателей, что подобных нарушителей надо немедленно изолировать?
Тень смерти, в клочья разнесшая гипсовую кошечку?
Наверное, все вместе.
Мы дотащили его в мой кабинет почти на руках. Уложили на диван с потрескавшимся дерматином, и я остался один на один с Герасимовым коротать ночь…
Это потом я вспомнил ее во всех подробностях. Во всех деталях зыбкого, полудремотного бдения. И каждая секунда показалась значимой и полной смысла. Потому что эта ночь, как удар топора, разделила всю мою жизнь ровно пополам. На то, что было до и после.
Все это было потом.
А тогда я сидел за своим столом, опустив тяжелеющую голову на руки, и смотрел на Митьку, зубами вцепившегося в веревку и остекленевшими глазами уставившегося в потолок. Герасимова бил озноб. Кто-то зачем-то окатил его из ведра.
Диван под ним ходил ходуном, скрипя старческими пружинами. А потом утих.
Я был зол на Митьку. Может быть, потому, что он напомнил мне очень неприятные минуты в моей жизни.
Нет, отец никогда не бывал буйным. Наоборот, опьянение лишало его какой-либо подвижности, жестов, мимики. Он переставал общаться с этим миром. Из него уходил человек, и оставалась одна пустая оболочка.
И хотя случалось это не так уж часто, но каждый раз разлад в семье продолжался долго и шоком сковывал мать.
Она не кричала, не ругалась. Она страдала тихо и упорно, как от скрытой тяжелой болезни. И не бросалась с лихорадочной любовью на нас с Алешкой, чтобы облегчить свою боль. Она сильная, моя мать.
Я не знаю, переживал ли отец. Иногда казалось, что да, переживал. Но тогда разве можно было снова окунаться в это состояние?
Наверное, от матери у меня неприязнь к алкоголю.
Лишь одна бабушка как-то сдерживала дурное влечение отца.
Но ее не стало…
Я сидел, облокотившись на стол. У меня затекло все тело. В голову иногда заползали призрачные сновидения, но тут же улетучивались при каждом резком скрипе диванных пружин.
Герасимова снова стал бить озноб. Во мне проснулась жалость. Может, я видел в нем другого человека, моего отца? Не решаясь сбегать домой за одеялом и не найдя ничего другого под рукой, я укрыл его сложенной вдвое суконной скатертью со стола.
Часа в три он притих. Я развязал ему руки. И вздремнул сам.
Часов в пять я проснулся оттого, что он сидел на диване и смотрел прямо на меня. Взлохмаченный, с синим, отекшим лицом.
Было уже светло. Тот час, когда серый кисель света без теней и оттенков заполняет все вокруг.
— Голова трещит,— прохрипел Митька.— Опохмелиться бы…
Я молча налил ему стакан воды из графина. Он выпил ее всю судорожными глотками. Махнул рукой и снова повалился на диван, подбирая под себя ногами короткую скатерть и сворачиваясь в калачик.
Окончательно я проснулся часов в семь. Что-то подтолкнуло меня. Я открыл глаза. Комнату самым краешком коснулось солнце. Но этого было достаточно, чтобы вся ночь улетела бог знает куда.
Я смотрел на спокойно вытянувшегося Митьку. Его ноги вылезли из-под скатерти. У меня было такое ощущение, что я врач, переживший у постели больного опасный кризис его болезни.
Я подошел к нему и потряс за плечо.
— Вставай.
Но он лежал неподвижно. Так неподвижно, что у меня у самого, казалось, остановилось сердце…
Что было потом?
Потом все было как в страшном сне, который не помнится целиком, а приходит на ум отдельными, самыми болезненными кусками. Таким и осталось у меня в памяти то утро.
Я даже поначалу не сообразил, что случилось. А когда до меня дошло, почему Герасимов так неподвижен, почему так спокойно его одутловатое лицо, я зачем-то первым делом позвонил Ксении Филипповне. И уж затем только вызвал врача.
И стали появляться люди — Ракитина, Нассонов, парторг, Катаев… и еще кто-то. Люди, имен и лиц которых я не помню, смотревшие через окно на покрытое скатертью тело.
Сколько прошло времени, пока не приехал начальник РОВДа майор Мягкенький, следователь прокуратуры и судмедэксперт, не знаю.
Помню только причитания Митькиной жены, которые отдавались в душе такой болью и безысходностью, что я был готов бежать хоть на край света, лишь бы не слышать их.
Потом мы сидели со следователем райпрокуратуры в кабинете у Ксении Филипповны. До мельчайших подробностей застряло в моей голове, как он спокойно стал заполнять протокол допроса — фамилия, имя, отчество — и время от времени сгибал и разгибал скрепку.
Я смотрел на его ровный, отчетливый почерк, отмечал про себя профессиональную неторопливость и обстоятельность, с которой он вел допрос, а в голове у меня проносилось: ну вот и полетела прахом вся моя жизнь и служба. Осталось только появиться «черному ворону», потом КПЗ, и закрутится машина…
Когда следователь закончил, в кабинете появился майор Мягкенький с судмедэкспертом. Начальник райотдела, как мне показалось, старался на меня не смотреть.
Судмедэксперт, с редкой седой шевелюрой, в коломянковом пиджаке, засыпанном пеплом и крошками табака, вертел в прокуренных пальцах потухший окурок.
— Наружных повреждений нет… По всей видимости, смерть наступила этак часа четыре с половиной назад. А сивухой до сих пор несет! Такого вскрывать — хуже нет! — Он посмотрел на меня и, усмехнувшись, покачал головой: — Ему не воды надо было, а граммов сто пятьдесят. Тогда, может быть…— Он развел руками.— Абстиненция.— Незнакомое слово камнем опустилось в сознание.— Вот тебе, бабушка, и троицын день…— закончил судмедэксперт и закурил новую папиросу.
— Что, теперь прикажешь в вытрезвителях водку держать? — хмуро произнес майор.
— И селедочку с луком,— усмехнулся следователь. Мягкенький, озабоченно вздохнув, сказал мне:
— Нечего тебе пока тут маяться. Поехали…
И мы пошли через толпу расступившихся станичников — майор, судмедэксперт и я.
Следователь остался в станице.
Я шел, никого не видя, не различая и не выделяя из общей массы.
И как хлыст по лицу, обожгли слова какой-то старушки:
— За что человека сгубили, ироды, да еще в божий день?..
Я увидел, как у майора свело скулы.
Уже в машине, на дороге, далеко от хаты сельсовета, где в моей комнате лежал утихший навсегда Герасимов, когда мимо нас промчалась машина из морга, начальник райотдела сказал в сердцах:
— Дернул же тебя черт забрать его в свой кабинет! Я ничего не ответил. Неужели и он думает, что я виноват? Но в чем? Почему смерть Митьки лежит на мне?