Страница 28 из 43
Напрасно отыскивал ощупью угол, резкую грань, какой-нибудь пункт, про который можно было бы сказать: «Вот начало», на который можно было бы опереться.
Даже края стока были сточены на нет…
И когда он начинал ощупывать гладко шлифованную поверхность стены, в голову протискивалась мысль, не ощупывает ли он пол. Сразу терял представление, где верх и где низ. Может быть, скорлупа каменного яйца вращается? При мысли об этом вращении вспыхивало особенно ярко представление о том, как покачнулся, начиная вращаться, чудовищный гранитный массив горы, в которой выбиты кельи.
И тогда начинала кружиться голова, страшная, обессиливающая тошнота подступала к горлу и, должно быть, надолго терялось сознание, если только можно назвать сознанием мутные контуры ощущений и образов без пространства и времени.
Было одно положение тела — положение «падма-азана». Он изучил эту странную позу ещё на воле, давно, под руководством того, кто называл себя доктором Черным.
«Падма-азана» проясняла память, снимала с рассудка мутную пелену безумного отчаяния, возвращала способность контроля над движением мысли. Сначала он прислонялся в этой позе спиною к стене, потом мышцы постепенно привыкли, и бесконечно долго мог он сидеть на кожаной, обтянутой плотным шёлком подушке, набитой священной травою «куза». Бесконечно долго сидел он, подвернув ноги в позе буддийских статуй, прижав пятку к нижней части живота, сблизив там же ладони опущенных рук, вперив в темноту невидящий взгляд расширенных глаз. Он знал, что стоит ему сосредоточить этот взгляд на таинственной точке над переносьем, и мысль надолго утонет в бесформенной бездне небытия, не освещённого памятью.
Он сознательно медлил.
Успокоенный, подкреплённый положением тела, он просто закрывал глаза, и тотчас целый рой живых, красочных, уплотнённых темнотой и одиночеством образов высылала ему память.
Видел себя не иссохшим, обессиленным, обезумевшим в темноте скелетом, видел высоким сутулым молодым человеком в форменной тужурке со светлыми пуговицами, с синими клапанами петлиц на воротнике.
Видел себя в пальто, в студенческой фуражке, с портфелем под мышкой, шагающим по гранитной набережной, мимо розовых гранитных сфинксов, щурящих каменные слепые глаза на бурые волны реки.
Видел купола церквей, кресты колоколен, горящие на фоне бледного северного заката, контуры многоэтажных домов, расплывшиеся в лиловой дымке на горизонте.
Видел блестящую золотую оправу выпуклых очков, редкую седую бородку, лысину, склонённую над разграфленным листом бумаги. Вспыхивал в ушах скрипучий голос профессора-экзаменатора:
— Господин Дорн? Так, кажется? Ну, что вы имеете мне сообщить о способе размножения Ascaris megalocefala?..
Видел себя за микроскопом, рядом с десятками таких же склонённых голов, стриженых, всклокоченных, кудрявых, гладко прилизанных. Потом из темноты выступали розовые в лучах заходящего солнца колонны соснового бора. Ухо ловило мягкий мутный шорох морского прибоя. Перед глазами веранда деревянного бревенчатого дома с широкими итальянскими окнами. Рядом глубокое тростниковое кресло. Брюнет с бледным лицом, с синими большими глазами, тот самый, что носит имя доктора Чёрного, что-то говорит, что-то показывает, осторожно передвигая полуистлевшие листочки в деревянных тисках. Ещё дальше шезлонг…
Он видит плетёную, на пол откинутую подножку, лакированный тупой модный носок крошечной дамской туфли, абрис высокого подъёма под тонкой паутиной чёрного чулка, мягкие складки тёмного платья. Он видит всю тонкую, стройную, устало откинувшуюся в шезлонге знакомую фигуру, смуглые, золотисто-бронзовые обнажённые руки, тонкие пальцы, на мизинце чуть заметна тонкая золотая проволока-кольцо с мрачно мерцающим глазом чёрного камня.
Видит смуглую шею, подбородок, губы, обнажившие тусклый жемчуг зубов… Дальше темнота.
Мучительно напрягает память, зовёт весь облик лица, весь образ, такой знакомый и такой неуловимый…
И внезапно будто кто сдвинул, сдёрнул пелену, под которой скрыто лицо. Знакомая бронзовая головка с массой тяжёлых, схваченных небрежным узлом вьющихся волос откинута на спинку шезлонга. Губы полуоткрыты, из-за них тускло мерцает жемчуг зубов. Но зубы стиснуты странно. Между ними закушен вспухший кончик языка. Складка на смуглой шее там, где впился в тело тоненький шёлковый шнур. Серая, тёмная сталь гранёной пластинки торчит сзади посиневшего уха. И в самую глубину мозга глядит ему мёртвый, остановившийся взгляд потускневших, расширенных, чуть выпученных глаз.
Тогда ужас, отчаяние швыряли тело с подушки. Катался по холодному каменному полу, царапал худое тело, выл и кричал. И тяжёлая масса гранита съедала крики, и жуткое беззвучное сипенье висело в страшной скорлупе до тех пор, пока обессиленный не терял способности двигаться, погружался в тёмную бесформенную бездну полусна, полубеспамятства.
Сначала обострился слух, осязание.
Слышал не только царапанье каменной полки, на которую ставили рис, слышал шаги, скрип дверей в подземелье, знал, что идут к страшной горе через двор из главного здания монастыря.
И слух слился с осязанием в новое, странное чувство.
Звуки усваивал. Но потерял представление о характере, разнице тона. И, касаясь кончиками пальцев наружной стены, мог уловить отдалённые шаги в той же окраске и так же легко, как настораживая ухо.
Повысилась чувствительность кожи.
И лёгкое прикосновение к шву кожаной подушки, к шероховатостям шёлка, прикосновение, которого прежде не удалось бы довести до сознания, вызывало теперь в теле ощущение разряда, мягкого, но сильного взрыва.
Но шаги по направлению к горе раздавались всё реже.
Реже скреблась о камень чашечка с рисом. И шум, ею производимый, уже казался настороженному мозгу назойливым и трудно переносимым.
И реже меняло положение тело, привыкшее к «падма-азана».
В особенности с тех пор, как стало перерождаться зрение.
Он ждал этого перерождения раньше.
Он знал, что глаз привыкает к темноте, что существует масса животных, усваивающих гаммы незримых колебаний, которые с трудом усваивает фотографическая пластинка или болометр.
Он знал, что не одно чутьё и слух помогают почуять собаке и кошке человека издали в самую тёмную ночь.
Наука пыталась доказывать, что зрение у многих ночных животных в полном объёме заменено осязанием. Пускали нетопыря с завязанными или залепленными воском глазами летать среди протянутых в комнате нитей с колокольчиками.
Но Дорн знал ошибку подобных опытов, знал, что сетчатку животного только свинец да известь могли изолировать от тонких проницающих световых колебаний.
Он ждал той минуты, когда великий закон применения откроет его зрению новый, людям невидимый мир.
Но отчаяние толкало его биться головою о камень, упорная работа мозга переполняла кровью сосуды, и даже в минуты относительного покоя он испытывал лишь боль в напряжённых глазах и в затылке, и с тяжёлыми толчками пульса изнутри на глаза набегала ещё более плотная, непроницаемая темнота — было ощущение, будто тьма вокруг дышит, жуёт, сжимая и разжимая невидимые челюсти.
Впервые он заметил странное явление после долгих часов, а может быть, дней, проведённых неподвижно, в «падма-азана», в мутном, тупом состоянии полусна, что обволакивало и тело и сознание всё чаще.
Очнувшись, продолжал прямо перед собою глядеть расширенными глазами, он уловил, ещё не поняв значения этого факта, уловил более тёмное овальное пятно на более светлом мутно-сероватом фоне.
Пятно упорно стояло перед глазами, не колыхалось, не меняло очертаний, как меняли причудливые фосфены, вспыхивавшие в глубине мозга под ударами пульса. Он несколько раз смигнул, увлажнил глаза. Снова увидел перед собой чуть растянутый мутный чёрный эллипс.
Наконец понял. И с звериным радостным криком сорвался с подушки, бросился на коленях к чёрному пятну, протянул дрожащую руку, затаив дыхание, с ужасом ждал, что контуры пятна помутнеют, сольются с тусклым окружающим мраком.