Страница 49 из 50
— Брат! — негромко, сдержанно, с выражением тёплого беспредельного участия, смешанного с жгучей жалостью, сказал доктор. — Брат! Ты слышишь меня?..
— Я… слушаю!.. — странный, тусклый, беззвучный, словно звучащий из камня, обтянутого здесь, на стене, вышитым шёлком, прозвучал голос.
— Брат! — продолжал доктор по-русски. — Постарайся понять… постарайся ещё раз понять меня… ради Бога… ради той, для кого ты намерен так поступить… Постарайся понять!..
— Чт-то?
— Постарайся понять всю бесцельность того, что ты делаешь по отношению к людям… к науке…
Высохшее лицо уронило на грудь нижнюю челюсть, оскалив зубы страшной улыбкой черепа.
— Х-ха… х-ха… х-х… — прокашлял беззвучный смех. — Наука!.. Люди!.. Александр Николаевич!.. Дайте мне возможность… ответить… Теперь всё равно… скоро…
Доктор, поколебавшись с минуту, вынул своего постоянного спутника — маленький чёрный пузырёк и капнул из него в чашку.
Он осторожно приподнял бритую голову лежавшего и поднёс питьё к его губам. Скелет со свистом и бульканьем втягивал в себя жидкость.
Выпив всё до капли, он снова уронил голову на доски и, вытянувшись, закрыл глаза. Видно лишь было, как судорожно вздрагивают от напряжённой мысли лицевые мускулы и жилы на висках.
Вдруг он шевельнул тонкой, побуревшей ногой и медленно согнул острое колено. Сначала одно, потом другое… Потом опёрся на локте и, с кряхтеньем настоящего столетнего старика, перевалил своё костлявое туловище на бок. Чудилось, что вот-вот загромыхают кости в этом старом кожаном мешке.
Минуту спустя он спустил на пол побуревшие, худые, волосатые ноги и, уперев локти в колени, устало свесил свою бритую голову.
Прошло минуты четыре.
Высохший человек с выдавшимися рёбрами и угловатыми гребнями таза бодрым, упругим движением поднялся с постели, согнул несколько раз руки в локтях и, совершенно голый, свободно и просто прошёлся из конца в конец по комнате, стуча голыми костлявыми пятками.
Потом он подошёл к другому креслу, стоявшему визави доктора, опустился в него, и, откинувшись на спинку, привычным движением закинул голую ногу на ногу, и, сцепив костлявые, суставчатые пальцы на колене, осклабился улыбкой скептически настроенного покойника.
— Ну-с. Я к вашим услугам, — сказал он окрепшим голосом.
— Дорн! Я могу повторить только то же самое, — сказал доктор.
— Александр Николаевич, — неторопливо покашливая, сказал человек. — Вы, изучивший всё, что может изучить человек… живущий среди себе подобных. Вы, одиннадцать лет просидевший там, где я останусь до того, что люди называют смертью. Вы, любящий женщину, которая… любит не вас… И вы отговариваете человека, которому, поймите, которому нечем жить.
— Но я же… живу!
— Вы — дело другое. Вы верите в вашу науку, в её… — Дорн смешливо закашлял, — торжество на земле, когда бы то ни было. Наконец, женщина, вами избранная, любит другого и… живёт. Вам можно жить. Вы знаете, что вы нужны на земле не только науке и людям, а, может быть, той, которая для вас дороже всего… Не теперь, так тогда, когда перед ней встанет вопрос, что общего между её широким, светлым умом и тем добрым, способным на подвиг… под влиянием минуты и на минуту, ребёнком?.. Милым ребёнком, но… недалёким… Так вот… А кому нужен я?.. Людям? Будь они прокляты!.. Силам небесным? Но я не верю в них, если они могли допустить, чтобы не человек, а ангел, умный, талантливый, бесконечно добрый, чтобы она… чтобы… Джемма…
Дорн поперхнулся и угрюмо умолк.
— Дорн! Вас ослепляет ваше горе, — с жалостью возразил доктор.
— Наука! — продолжал Дорн, немного успокоившись. — Да! Она указала мне многое. Она указала и доказала, что здесь, на земле, не кончается жизнь нашего духа, даже… сознания… Но она не доказала мне, как не доказала никогда никому из людей, что она умеет или сумеет когда-либо подчинить не силы природы, нет, а причины, разумную сущность, руководящую этими силами. Она до сих пор даже не знает её! Чем же жить?
— Дорн! Где же смысл того, на что вы решились?
Дорн помолчал.
— Смысл ясен и прост… — ответил он. — Не убеждена ли наука… не европейская наука, а та, с которой меня познакомили вы… не убеждена ли она, что человек, сумевший созерцанием добиться способности уединять при жизни тела свою духовную и нервно-умственную сущность и связывать их снова, — в момент окончательной смерти перейдёт в загробный мир свободно, сохранивши полное сознание, память и волю?
— Да, сокровенная наука учит именно так.
— Это — единственное, что я… чему я верю, даже нет, не верю, а чему я хочу верить, и не я, Дорн, не кончивший курса естественного факультета, смешной и сутулый, а мой дух. Потому что духом, поймите, духом, а не только телом я… любил её!
Доктор молчал.
— И если я там, за гробом, куда хочу войти сознательно, во всеоружии ума и памяти, я не найду её… я буду искать второй, окончательной смерти.
— Дорн! «Я» нельзя убить!..
— А нирвана?
— Вы не так усвоили её, Дорн. Вы поймёте эту ошибку, когда уже будет… поздно!
— Какая же ошибка?.. Да вы скажите, могу я встретиться за гробом с ней, узнать, что это именно она?
— Можете, — тихо выронил доктор после долгого молчания.
— О чём же говорить? — с радостной лёгкостью, почти ужаснувшей доктора, отозвался Дорн. — Ну… вот и отлично… Простимся! Слышите? Идут «жёлтые колпаки»…
XII
Ещё накануне приготовили тщательно пригнанные гранитные кубики возле отверстия, в которое только что пролез на четвереньках Дорн, не чувствовавший даже прикосновения холодного камня к голому телу.
Первым движением его было оглядеться…
Ничего!
Голые каменистые стены… без углов. Камера выдолблена в толще скалы в виде внутренности большого яйца.
Узенький выдолбленный сток в колодезь или, вернее, трубу не шире четверти в поперечнике… Дорн наклонился… Темно… Быть может, бездонный?..
Вверху, в потолке, точно такое же чёрное отверстие — должно быть, для воздуха. Но там, под потолком, уже начинает скопляться густая темнота. Кубики заделывают сверху и с боков, и освещена лишь нижняя половина пустоты «яйца».
А вот и тюфяк… Шёлк? Дорн уже знал, что тюфяк набит священной травою «куза».
В коридоре пели жёлтоголовые бонзы, провожавшие его сюда с кадилами и семисвечниками… «Странно! Почему люди, отрицающие забытую культуру, не обратят внимания, как много сходства в обрядах самых различных религий на разных концах земного шара?» — пришло ему в голову, и тотчас эту мысль отогнала другая, сначала показавшаяся простою и нестрашной: будет ещё время подумать над всем этим!
Да! Будет. А теперь надо смотреть… прощаться со… светом. Никогда он больше его не увидит, никогда…
Он вздрогнул и, разом метнувшись на пол, припал на колени, ударившись костяными чашками о твёрдый гранит, напряжённо вытянул шею по направлению к низенькому светлому четвероугольнику, в одном из углов которого уже повис чёрный квадрат, занимавший, по крайней мере, восьмую часть.
Он знал, что там, за гранитной стеной, так же припав на колени, стоит доктор и слушает… Слушает, не подаст ли он голос… До самой последней минуты он может отказаться, до самой последней минуты, до тех пор, пока не поставят последний кубик.
Но… никогда!.. Что «никогда»?.. Никогда он не скажет или… никогда не выйдет отсюда?
Он ещё больше вытянул шею к отверстию, словно желая выпить струившийся из него свет.
— А-а-а… А-а-а… — монотонно звучало всё тише, словно срываясь со ступенек, баюкающее пение бонз.
«Как шуршат эти кубики, когда их сдвигают, точно змеи… Что это? Остался всего один? Сейчас закроют? Эх… хорошо бы ещё минуточку… Одну минуту… Какой прелестный свет… Совершенно как золото расплавленное… Как это я раньше не замечал?.. Вот сейчас закроют… Эх… одну бы секундочку!»
Шуршанье инструментов наконец умолкло.
— Дорн! — раздался снизу, через отверстие последнего кубика, словно звучащий из-под земли знакомый голос.