Страница 113 из 120
Так вот, из-за этой чертовой табакерки, переданной одному из гостей, пожелавшему повнимательней рассмотреть портрет, маркизу де Пон-л'Аббе бросился в глаза изумруд на руке, протянувшей мимо него табакерку.
— А вы ведь изрядный фат, мэтр Батайль, если позволяете себе носить кольцо такой красоты и цены, — сказал маркиз де Пон-л'Аббе, шокированный тем, что видит подобную драгоценность на руке, которая отвешивала бакалейные товары. — Но послушайте, Батайль, где, черт возьми, вы раздобыли такое чудо?
— Даю слово, — весело и непринужденно отозвался Жиль Батайль, — вам никогда не догадаться, где я его раздобыл, и ставлю полтораста тысяч экю,[440] как говорил Ла Мейоне де Гранвиль, против двадцати пяти луи,[441] что вы не способны это угадать.
— Ну уж! — недоверчиво протянул маркиз де Пон-л'Аббе.
— А вы попробуйте! — отпарировал Батайль. Однако старый повеса маркиз, призадумавшийся на
минуту, не нашел, видимо, достаточно пристойной версии, которую он мог бы выдвинуть вслух при этой грозной ханже баронессе де Фержоль, хотя та на другой стороне стола не слушала и не слышала их, поглощенная вечными муками, подобно раку снедавшими ей сердце.
— Так вот, — сказал Жиль Батайль, дав маркизу поразмыслить. — Я снял его с пальца у вора, уплатив ему той же монетой. Вора обокрали. Это любопытная история. Хотите послушать?
— Да, рассказывайте, Батайль, — согласился граф дю Люд. — Она сдобрит нам шамбертен.[442]
12
— Итак, слушайте мою историю. Она о ворах и относится к давним временам, — начал Жиль Батайль. — Тогда император еще не был императором, а я — его бакалейщиком, — добавил он с императорской гордостью, ибо величие Империи было таково, что вселяло гордыню даже в бакалейщиков. — Нами правил Баррас,[443] поручивший полицию Фуше.[444] Последний был уже тем, кого вы знали позднее, когда он стал министром Императора; но в то время этот грозный Фуше, разрываясь между якобинцами и шуанами, как Святая Аполлония[445] между растяжками, не мог — будь он даже сам дьявол, а он от него недалеко ушел! — заниматься ничем, кроме адской политической полиции, и интриги в правительстве были для него важнее, чем порядок в Париже. Вы, господа, жившие тогда в провинции или эмиграции, не можете даже представить себе Париж тех времен, Париж на другой день после Революции, в которой он еще погрязал. Это была больше не столица.
Это был больше не город. Это была разбойничья пещера. Это был воровской притон. По ночам там убивали так же запросто, как ложились спать. Уличные фонари — Революция превратила их в виселицы — горели только в квартале Пале-Рояль.[446] А в потемках кишели кучи негодяев и душегубов. Повсюду зияли черные вертепы. Пройти по городу можно было, только вооружась до зубов, но по нему никто не ходил.
Так вот, однажды ночью в то мерзкое время (я жил тогда на углу Севрской улицы, в лавке с витриной, забранной железными прутьями, которую теперь, проходя мимо, всегда с интересом разглядываю, и вы скоро узнаете — почему) я закрылся пораньше и улегся спать в комнате над лавкой, как вдруг меня разбудил странный скрип. Звук был такой, словно что-то пилили. «Внизу воры!»—сказал я себе, разбудил приказчика, спавшего на чердаке, и мы, взяв витые свечи, спустились вниз. Я не ошибся: это были воры. Они пропиливали ставень, в котором к нашему приходу уже проделали дыру размером в два верха шляпы; через эту дыру в ставне смело просунулась рука, вцепилась в один из прутьев перед витриной и попыталась его вырвать. Мы видели только эту руку. Обладателя ее скрывал ставень, но мошенник был не один: я слышал, как за ставнем тихо шепчутся несколько человек. У меня родилась идея! Я подмигнул приказчику, здешнему, из Бенвиля, которого привез с собой, парню здоровому и не безрукому, как убедитесь сами. Он меня понял, навалился на руку, которую я ему указал, и схватил ее своими лапищами размером с баранью лопатку, зажав ее в такие тиски и клещи, что я, достав с прилавка веревку, умудрился накрепко привязать нашу добычу к железному пруту решетки. «Отработала ты свое, красавица!» — весело подумал я. Бандит попался, и я уже радовался in petto, представляя себе, какая у него будет рожа утром, когда рассветет. «Пойдем-ка спать!» — скомандовал приказчику, и мы вернулись: я — в постель, он — на чердак. Но в постели я долго не мог уснуть. Я все время невольно прислушивался. Через некоторое время мне показалось, что я слышу удаляющиеся шаги. Выглянуть в окно я боялся: разбойники могли выстрелить в меня, да и не в этом одном было дело. Я, знаете ли, дорожил своей мордашкой, — пояснил он, обнажив в фатоватой улыбке все еще молодые и красивые зубы. — К тому же я сказал себе, что сумею сквитаться за все утром, с каковой сладкой мыслью и заснул.
А ведь бакалейщик сумел-таки пробудить интерес у окружавших его превосходно воспитанных аристократов. Они слушали его, смотрели ему в рот и не посмеивались больше над красивой головой, красоте которой, возможно, завидовали, и над серьгами, которые дуралей Жиль Батайль носил еще с молодости и которые мстили за его красивую голову, придавая ему вид старого почтальона.
— Однако утром мне пришлось поумерить свои упования, господа, — продолжал Жиль Батайль. — Вам всем, конечно, понятно, что, ухнув (Батайль расцвечивал все, что говорил, словечками своего наречия) из спальни в лавку, я первым делом уставился на эту чертову руку. Я твердо помнил, что затянул петлю двойным беседочным узлом и вор не может пальцем пошевелить: я ведь веревки не пожалел. Каково же было мое удивление! Я думал, что увижу распухшую, вздувшуюся, побагровевшую почти до черноты руку, которую спеленал так, что грубая веревка при затягивании врезалась в тело, а эта рука оказалась нисколько не распухшей и побелела, словно в ней не было больше ни капли крови. Она казалась увядшей и была мягкой и белой, как у женщины. Поэтому, ничего не понимая и стремясь понять все, я настежь распахнул дверь лавки и выглянул наружу. Человека не было, зато стояла лужа крови.[447]
Жиль Батайль был не бог весть каким оратором. Этот человек, начинавший в детстве пастушонком в ландах Тайпье, делал в речи вопиющие ошибки, которые я здесь убрал. Он обычно говорил «представиться» вместо «преставиться», «наперстный» вместо «наперсный» и даже полагал, что и на письме следует держаться той же орфографии. Но, честное слово, владей он и на самом деле красноречием, рассказ его не произвел бы большего впечатления.
— Лихая, однако, публика! — заметил Керкевиль, сам способный на отчаянный поступок: энергии у него хватало.
— Я вернулся в лавку, — продолжал Батайль, — и долго рассматривал эту руку, перепиленную ниже локтя, и, вероятно, той же пилой, которой взрезали ставень. Я тщательно осмотрел эту любопытную руку, которая, клянусь, принадлежала не какому-нибудь мужлану; вот тогда-то я и заметил кольцо, камень которого выскочил, когда оно съехало на внутреннюю сторону пальца, вцепившегося в железный прут. Этот камень, господин маркиз де Пон-л'Аббе, и есть изумруд, который вы держите. Согласен, он действительно слишком хорош для меня. Поэтому я ношу его не каждый день, а лишь изредка и только в надежде, что, может быть, — кто знает? случай! — встречу особу, у которой он был украден и которая, в свой черед, возможно, пособит мне опознать вора.
Жиль Батайль завершил свою историю, заставившую позабыть злые шутки старого Пон-л'Аббе. Он его срезал, как говорят англичане. Все (а на обеде, который граф дю Люд окрестил «собранием трех сословий», присутствовало человек двадцать) воспылали любопытством и, в восхищении от изумруда, имевшего собственную историю, передавали кольцо из рук в руки, чтобы рассмотреть его получше, и оно обошло вокруг стола. Наконец оно попало к соседу слева г-жи де Фержоль, а был им отец аббат траппистского монастыря, который строился в то время в Брикбекском лесу, расчищенном впоследствии братией. Известно, что настоятели у траппистов были не обязаны соблюдать обет молчания. Они носили шерстяную митру и деревянный крест, на соборах шли по старшинству сразу за епископами и имели право отлучаться из монастыря, когда это диктовалось интересами общины. Отец Августин направлялся к мортаньским траппистам, и, поскольку он проезжал через Сен-Совёр, граф дю Люд пригласил его отобедать, чтобы оказать честь баронессе де Фержоль, местной святой, и за столом посадил рядом с нею. Из двух десятков приглашенных только отец Августин и г-жа де Фержоль не проявили покамест интереса к изумруду, обходившему стол по кругу, и траппист, не глядя на драгоценность, взял ее из рук графа де Керкевиля, другого своего соседа, и протянул г-же де Фержоль с серьезностью человека, нехотя совершающего легковесный поступок. Г-жа де Фержоль, еще более серьезная, чем аббат, не приняла кольца. Однако ее высокомерно-рассеянный взгляд случайно упал на изумруд, и, словно пораженная пулей, она вскрикнула и рухнула без чувств.
440
Экю — старинная французская золотая монета разного достоинства в разное время, в описываемое — от 3 до 6 франков.
441
Луи, луидор — французская золотая монета стоимостью в 20 франков.
442
Шамбертен — знаменитая марка бургундского вина.
443
Баррас, Поль Франсуа Жан Никола (1755–1829) — французский общественный деятель, один из организаторов термидорианского переворота, затем член Директории из 5 человек, управляющей Францией. Баррас, ловкий политик, циник и стяжатель, входил во все составы Директории.
444
Фуше, Жозеф (1759–1820) — французский политический деятель. До Революции — преподаватель в духовных школах, затем якобинец и террорист, затем один из руководителей Термидора, с августа 1799 г., еще при Директории, министр полиции, затем предал Директорию и был министром полиции Наполеона до 1810 г.
445
Аполлония — христианская святая. мученица, казненная 243 г.
446
В те времена квартал увеселительных заведений.
447
Мотив, неоднократно использованный в мировой литературе, начиная с Апулея: «Метаморфозы» («Золотой осел»), IV.