Страница 14 из 19
– Ну где, – говорю, – так уж у всех одна стачка! Разве их мало, что ли?
– Да вот ты поспорь! Я уж это мошенничество вот как знаю.
Домна Платоновна поднесла вверх крепко сжатый кулак и посмотрела на него с некоторой гордостью.
– Со мной извозчик-то, когда я еще глупа была, лучше гораздо сделал, – начала она, опуская руку. – С вывалом, подлец, вез, да и обобрал.
– Как это, – говорю, – с вывалом?
– А так, с вывалом, да и полно: ездила я зимой на Петербургскую сторону, барыне одной мантиль кружевную в кадетский корпус возила. Такая была барынька маленькая и из себя нежная, ну, а станет торговаться – раскричится, настоящая примадона. Выхожу я от нее, от этой барыньки, а уж темнеет. Зимой рано, знаешь, темнеет. Спешу это, спешу, чтоб до пришпекта скорей, а из-за угла извозчик, и этакой будто вохловатый мужичок. Я, говорит, дешево свезу.
«Пятиалтынный, мол, к Знаменью», – даю ему.
– Ну, как же это, – перебиваю, – разве можно давать так дешево, Домна Платоновна!
– Ну вот, а видишь, можно было. «Ближней дорогой, – говорит, – поедем». Все равно! Села я в сани – саквояжа тогда у меня еще не было: в платочке тоже все носила. Он меня, этот черт извозчик, и повез ближней дорогой, где-то по-за крепостью, да на Неву, да все по льду, да по льду, да вдруг как перед этим, перед берегом, насупроти самой Литейной, каа-ак меня чебурахнет в ухаб. Так меня, знаешь, будто снизу-то кто под самое под донышко-то чук! – я и вылетела… Вылетела я в одну сторону, а узелок и бог его знает куда отлетел. Подымаюсь я, вся чуня-чуней, потому вода по колдобинам стояла. «Варвар! – кричу на него, – что ты это, варвар, со мной сделал?» А он отвечает: «Ведь это, – говорит, – здесь ближняя дорога, здесь без вывала невозможно». – «Как, – говорю, – тиран ты этакой, невозможно? Разве так, – говорю, – возят?» А он, подлец, опять свое говорит: «Здесь, купчиха, завсегда с вывалом; я потому, – говорит, – пятиалтынный и взял, чтобы этой ближней дорогой ехать». Ну, говори ты с ним, с извергом! Обтираюсь я только да оглядываюсь; где мой узелочек-то оглядываюсь, потому как раскинуло нас совсем врозь друг от друга. Вдруг откуда ни возьмись этакой офицер, или вроде как штатский какой с усами: «Ах ты, бездельник этакой! – говорит, – мерзавец! везешь ты этакую даму полную и этак неосторожно?» – а сам к нему к зубам так и подсыкается.
«Садитесь, – говорит, – сударыня, садитесь, я вас застегну».
«Узелок, – говорю, – милостивый государь, я обронила, как он, изверг, встряхнул-то меня».
«Вот, – говорит, – вам ваш узелок», – и подает.
«Ступай, подлец, – крикнул на извозчика, – да смотрри! А вы, – говорит, – сударыня, ежели он опять вас вывалит, так вы его без всяких околичностей в морду».
«Где, – отвечаю, – нам, женчинам, с ними, с мереньями, справиться».
Поехали.
Только, знаешь, на Гагаринскую взъехали – гляжу, мой извозчик чего-то пересмеивается.
«Чего, мол, умный молодец, еще зубы скалишь?»
«Да так, – говорит, – намеднясь я тут дешево жида вез, да как вспомню это, и не удержусь».
«Чего ж, – говорю, – смеяться?»
«Да как же, – говорит, – не смеяться, когда он мордою-то прямо в лужу, да как вскочит, да кричит юх, а сам все вертится».
«Чего же, – спрашиваю, – это он так юхал?»
«А уж так, – говорит, – видно, это у них по религии».
Ну, тут и я начала смеяться.
Как вздумаю этого жида, так и не могу воздержаться, как он бегает да кричит это юх, юх.
«Пустая же самая, – говорю, – после этого их и религия».
Приехали мы к дому к нашему, встаю я и говорю: «Хоша бы стоило тебя, – говорю, – изверга, наказать и хоть пятачок с тебя вычесть, ну, только греха одного боясь: на тебе твой пятиалтынный».
«Помилуйте, – говорит, – сударыня, я тут ничем непричинен: этой ближней дорогой никак без вывала невозможно; а вам, – говорит, – матушка, ничего: с того растете».
«Ах, бездельник ты, – говорю, – бездельник! Жаль, – говорю, – что давешний барин мало тебе в шею-то наклал».
А он отвечает: «Смотри, – говорит, – ваше степенство, не оброни того, чту он тебе-то наклал», – да с этим нно! на лошаденку и поехал.
Пришла я домой, поставила самоварчик и к узелку: думаю, не подмок ли товар; а в узелке-то, как глянула, так и обмерла. Обмерла, я тебе говорю, совсем обмерла. Хочу взвесть голос, и никак не взведу; хочу идти, и ножки мои гнутся.
– Да что ж там такое было, Домна Платоновна?
– Что – стыдно сказать что: гадости одни были.
– Какие гадости?
– Ну известно, какие бывают гадости: шароварки скинутые – вот что было.
– Да как же, – говорю, – это так вышло?
– А вот и рассуждай ты теперь, как вышло. Меня попервоначалу это-то больше и испугало, что как он на Неве скинуть мог их да в узелок завязать. Вижу и себе не верю. Прибежала я в квартал, кричу: батюшки, не мой узел.
«Знаем, – говорят, – что немой; рассказывай толком».
Рассказала.
Повели меня в сыскную полицию. Там опять рассказала. Сыскной рассмеялся.
«Это, верно, – говорит, – он, подлец, из бани шел».
А враг его знает, откуда он шел, только как это он мне этот узелок подсунул?
– В темноте, – говорю, – немудрено, Домна Платоновна.
– Нет, я к тому, что ты говоришь извозчик-то: не оброни, говорит, чту накладено! Вот тебе и накладено, и разумей, значит, к чему эти его слова-то были.
– Вам бы, – говорю, – надо тогда же, садясь в сани, на узелок посмотреть.
– Да как, мой друг, хочешь смотри, а уж как обмошенничать тебя, так все равно обмошенничают.
– Ну, это, – говорю, – уж вы того…
– Э, ге-ге-ге! Нет, уж ты сделай свое одолжение: в глазах тебя самого не тем, чем ты есть, сделают. Я тебе вот какой случай скажу, как в глаза-то нашего брата обделывают. Иду я – вскоре это еще как из своего места сюда приехала, – и надо мне было идти через Апраксин. Тогда там теснота была, не то что теперь, после пожару – теперь прелесть как хорошо, а тогда была ужасная гадость. Ну, иду я, иду себе. Вдруг откуда ни возьмись молодец этакой, из себя красивый: «Купи, говорит, тетенька, рубашку». Смотрю, держит в руках ситцевую рубашку, совсем новую, и ситец преотличный такой – никак не меньше как гривен шесть за аршин надо дать.
«Что ж, – спрашиваю, – за нее хочешь?»
«Два с полтиной».
«А что, – говорю, – из половинки уступишь?»
«Из какой половины?»
«А из любой, – говорю, – из какой хочешь». Потому что я знаю, что в торговле за всякую вещь всегда половину надо давать.
«Нет, – отвечает, – тетка, тебе, видно, не покупать хороших вещей», – и из рук рубашку, знаешь, дергает.
«Дай же», – говорю, потому вижу, рубашка отличная, целковых три кому не надо стоит.
«Бери, – говорю, – рупь».
«Пусти, говорит, – мадам!» – дернул и, вижу, свертывает ее под полу и оглядывается. Известное дело, думаю, краденая; подумала так и иду, а он вдруг из-за линии выскакивает: «Давай, – говорит, – тетка, скорей деньги. Бог с тобой совсем: твое, видно, счастье владеть».
Я ему это в руки рупь-бумажку даю, а он мне самую эту рубаху скомканную отдает.
«Владай, – говорит, – тетенька», а сам верть назад и пошел.
Я положила в карман портмоне, да покупку-то эту свою разворачиваю, аж гляжу – хлоп у меня к ногам что-то упало. Гляжу – мочалка старая, вот что в небели бывает. Я тогда еще этих петербургских обстоятельств всех не знача, дивуюсь: что, мол, это такое? да на руки-то свои глядь, а у меня в руках лоскут! Того же самого ситца, что рубашка была, так лоскуток один с пол-аршина. А эти мереньё приказчики грохочут: «К нам, – трещат, – тетенька, пожалуйте; у нас, – говорят, – есть и фас-канифас и для глупых баб припас». А другой опять подходит: «У нас, – говорит, – тетенька, для вашей милости саван есть подержанный чудесный». Я уж это все мимо ушей пущаю: шут, думаю, с вами совсем. Даже, я тебе говорю, сомлела я; страх на меня напал, чту это за лоскут такой? Была рубашка, а стал лоскут. Нет, друг мой, они как захотят, так всё сделают. Ты Егупова полковника знаешь?