Страница 2 из 8
А Валентина Степановна, красная от возмущения, кричала:
— И не жалоби меня! Сам виноват! Если б это произошло с хорошим учеником, я бы еще поняла и простила! Но это сделал ты, лодырь и двоечник! Иди с глаз моих!
Витя, рыдая, поплелся к двери.
Мы все смотрели на него с презрением и жалостью.
Когда я пришел домой, то первым делом рассказал папе, что Витя Андреев описался.
— Да? Вот как? — рассеянно ответил папа. Он читал газету, и ему явно не хотелось на меня отвлекаться. — А ваша эта, как ее, Валентина Степановна… что она?
— Очень сердилась. Сказала, что если б это произошло с хорошим учеником, то она бы его простила.
Папа вытаращил глаза. И помотал головой в недоумении.
— То есть как? Так и сказала?
— А что?.. — удивился я. — Что тут неправильного?
— Правильно, правильно, — сказал папа и как-то странно хохотнул. Я никогда прежде не слышал в его голосе таких интонаций. — Выходит так: если ты двоечник — веди себя тихо и писаться не смей! А если отличник, вроде вашего Леши Петренко, то ссы и сри в штаны сколько душе угодно. Никто слова поперек не скажет!
Я испугался, услышав это. Мне захотелось, чтоб поскорее наступило лето и меня бы повезли на дачу в Комарово…
Одноклассники меня любили. Кажется, так. А может, и нет. Не помню. За что меня было любить? Наш класс боролся за какое-то там переходящее знамя, а я плохо учился, снижал все показатели и вдобавок был очкариком.
Меня называли «очкарик — в жопе шарик», а Миша Старостин, когда мы в четвертом классе поссорились, придумал мне обидную кличку Очкастая Кобра.
Когда всех принимали в пионеры, меня приняли самого последнего.
Валентина Степановна сказала мне тогда при всех:
— У тебя, Аствацатуров, волосатое сердце.
А я даже оказался не в силах понять, что это она мне сказала…
Учитель физики по кличке Угрюмый, напротив, был не столь изысканно-метафоричен. Однажды он обдал меня прокуренным дыханием и назвал «умственным убожеством».
Угрюмому было лет семьдесят. Он был стар и мудр. А я — молод и глуп. У него вообще-то была фамилия, я просто забыл. Такая дурацкая и угрюмая, под стать ему самому. Угрюмый любил Есенина и Пушкина. Иногда на школьных вечерах он читал их стихи наизусть, и на глаза у него наворачивались слезы. Закончив стихотворение, он доставал из кармана брюк носовой платок и шумно чистил нос. А еще он любил нас всех воспитывать. Особенно меня. Все разговоры со мной у него почему-то сводились к одной формулировке: он умный, а я, соответственно, дурак. Я как-то поинтересовался, где это он приобрел такой запас мудрости, что его хватило на семьдесят лет. (Дерзить старшим я стал довольно поздно. И это была одна из первых попыток. Мне было пятнадцать.) Угрюмый посмотрел на меня с презрением. Но удостоил ответом.
Оказалось, он поумнел на фронте, в 1945 году, во время Балатонской операции. Угрюмый, тогда еще молодой и кудрявый, сидел в окопе вместе со своим другом. Друг ел кашу и радостно причмокивал. Угрюмый свою кашу уже доел. Но ему хотелось еще. Он с неприязнью смотрел на своего друга, который ловко орудовал алюминиевой ложкой. Внезапно послышался пронзительный свист, а затем чудовищный грохот. Угрюмый закрыл глаза и повалился на дно окопа. Когда он их открыл, друг сидел в той же позе, только у него теперь не было головы. Ее оторвало осколком снаряда. Зато обе руки были на месте. И они по-прежнему прижимали к груди миску с кашей. Угрюмый не растерялся. Он аккуратно разжал другу пальцы, забрал миску и спокойно доел кашу.
— Так я поумнел, — говорил мне Угрюмый. — Каша моему другу теперь была не нужна. Да и чем бы он ее смог есть?
История эта мне не понравилась. Роман Луи-Фердинанда Селина «Путешествие на край ночи», где подобные сцены встречаются чуть ли не на каждой странице, я к тому моменту еще не успел прочитать. Я собрал свои вещи и вышел, не взглянув в его сторону и не попрощавшись. Потом мы два года враждовали. Я никогда с ним не здоровался и не отвечал на его вопросы. Я даже не реагировал, когда он пытался меня задевать. Я говорил с ним только тогда, когда он вызывал меня к доске, да и то с неохотой.
Вскоре, после того как мы закончили школу, он умер. Мне даже позвонил кто-то из одноклассников и позвал на похороны. Но я не пошел.
Мои одноклассники очень уважали Угрюмого. И хорошо учились по его предмету. Тройки были только у меня и у одного мальчика из соседнего класса.
Хм…
Спи спокойно, дорогой учитель.
Ты не зря страдал и боролся.
В наших супермаркетах можно найти кашу на любой вкус.
Бассейн
Кстати, мое поступление в школу доставило родителям много хлопот. Помню, они страшно суетились, куда-то бегали, кому-то звонили, подключали чьих-то родственников.
В итоге я поступил.
Школа, куда меня определили, считалась элитарной, с углубленным изучением английского языка. Родители были счастливы, но дали мне понять, что для такого оболтуса, как я, это большая честь.
— Обещай мне, что будешь получать только «пятерки»! — строго требовал папа.
Я обещал. И даже первое время старался изо всех сил. Но потом что-то произошло. И даже не потом, а почти сразу. С одноклассниками у меня вроде бы конфликтов не возникало. Дети как дети. Я никого не задирал по причине слабого здоровья. И меня, в свою очередь, никто не трогал.
Дело было в учителях. Они оказались совсем не похожими на тех взрослых, которые приходили в гости к моим родителям. Особенно учитель физкультуры, Александр Палыч.
Я постепенно становился все более рассеянным. На уроках по математике «постоянно вертелся», как говорила моей маме наша учительница Валентина Степановна.
В общем, отличника из меня не вышло. Пятерки иногда появлялись в моем дневнике. Но четверок и троек было больше. Иногда я даже получал двойки. Но они не расстраивали. В каждой я различал изящный изгиб лебединой шеи, который можно было подолгу разглядывать. У родителей на этот счет было другое мнение. Поначалу меня ругали, наказывали и даже пытались «серьезно поговорить». Потом — просто махнули рукой.
В некоторых еврейских семьях подобные проблемы решаются просто. Ребенка начинают усиленно раскармливать.
— Мой Додик — не гений. Это ясно… Зато пусть будет толстый, — заявляет своей свекрови за обедом одесская мамаша. Тут же рядом сидит упитанный Додик и с аппетитом доедает котлету. Потом он встанет из-за стола («Додик! Шо нужно скызать?» — «Спасибо!» — «Вот так!»), украдкой возьмет из вазочки в серванте конфеты, рассует их по карманам и радостно побежит играть во двор.
Я вырос не в Одессе, а в Ленинграде. Поэтому меня не стали раскармливать. Некоторое время я был предоставлен самому себе. Но потом за меня снова взялись и решили записать в бассейн. Мне эта идея почему-то сразу не понравилась. Вода была исключительно дачным развлечением, а в городе я и мой приятель Леша Безенцов предпочитали гонять по двору резиновый мяч.
Родители не поощряли моей дружбы с Безенцовым. Они, видимо, подозревали, что его мнение для меня гораздо важнее их собственного.
— Безенцов этот, я погляжу, твой духовный вождь, — иронически говорил папа.
Выражение «духовный вождь» мне очень нравилось. Я его тогда часто повторял.
— А кто у тебя духовный вождь? — спросил я однажды папу.
— Иммануил Кант, — коротко бросил папа, и больше с подобными вопросами я к нему не приставал.
Бассейн политехнического института, серое уродливое здание, располагался напротив нашего дома через дорогу. В холле было много народу: дети, их родители, дедушки, бабушки. Все толпились возле какой-то стеклянной двери. Оттуда время от времени высовывалась тетка в тренировочном костюме с бумажкой в руке и выкликала чью-нибудь фамилию. Наконец дошла очередь и до меня. Наверное, не стоит рассказывать, как внимательно тетка вглядывалась в бумажку и, спотыкаясь, пыталась воспроизвести то, что там было написано.