Страница 1 из 25
Sicut lilium inter spina{1}
Наш дражайший коллега доктор Ф.-В.А. был главным свидетелем трагических событий, разыгравшихся в Корпусе Неизлечимых.
Этот документ, который его автор назвал «романом», является, таким образом, единственным свидетельством пагубных изменений, происходящих в мозгу под воздействием болезни. Скажем без глумления, но со всей твердостью: невозможно принимать всерьез абсурдные выпады нашего друга против самых уважаемых общественных институтов страны и в частности нашей Гильдии.
Разумно ли было публиковать этот текст?
Доктор Ж. Дарфей
Директор больницы им. Гипократа
I
Сесилия, голубка моя, звездно-благоуханная, узнала, как и все мы, что нас обвинили в серийных убийствах из чистой пошлости и узости взглядов. Коллеги же мои оказались столь завистливы, что окрестили Корпус Неизлечимых, которым я руководил с крайней осмотрительностью и бечевою в глазу, «челенджером». Мои пациенты, по их мнению, входили в это последнее прибежище, чтобы вознестись прямиком на небо. Подобного рода насмешки с меня скатывались, точно капли росы с бильярдного сукна.
Знай эти тупицы о медицине десятую часть того, чем я владел играючи, они не повесили бы на меня столько смертей. Если учесть, что Наука не дает маху даже на самых лирических страницах ученых трудов, все неизлечимые должны были быть уже мертвыми, когда попадали в мои опытные и тщательно намыленные руки.
Здесь я сделаю первое отступление, а отступать некуда. Все. Пускай мои выносливые и заслуженные читатели мало-помалу привыкают к моему уникальному, неповторимому слогу. Так пишется История с большой буквы, и так я веду свой крестовый поход против эпохи, которой катастрофически недостает достоинства, вкуса и домашнего супа.
Я всегда заводил лучших друзей среди самых обреченных и выдающихся пациентов, ибо живу самоучкой с тех пор, как потерял зубы мудрости. К прискорбию, такого рода дружбы жестокая судьба вырубает на корню, не жалея ни топора, ни топорища.
Тео был моим самым любимым пациентом. Его жизнь – настоящий роман, полный тайн, глюков, амуров и преступлений. (Бедная Сесилия, до краев исполненная света!) Три года прожил Тео в моем Корпусе истинным легионером. Он должен был умереть вскоре по прибытии, как все поступившие с ним. Редкие упрямцы жили год, максимум два, благодаря моим смачным уколам. Он же своей несговорчивостью раз тридцать, если не больше, выставлял меня на посмешище, ибо тридцать раз я сообщал ему, что он не протянет и месяца.
И все же каждое утро я ощущал прилив сил при виде этого двадцатипятилетнего парня, который благодаря мне был все еще жив, даже невзирая на мои собственные прогнозы, становившиеся раз от разу все точнее в силу обращения к практике русской рулетки.
Я мог бы прикончить его и дело с концом – очень уместное выражение, – чтобы пресечь хулу за моей спиной. Но вместо этого ничтоже сумняшеся я прописывал ему все лучшее, что только есть в аптечке первой помощи.
Однажды он заявил мне, что ему осточертели сульфамидные препараты, которыми я терпеливо пользовал его на протяжении месяцев. Ему не нравился зеленый цвет таблеток. Не моргнув глазом, я уступил, но не поступился и прописал ему чудесные красные пилюли. У меня они были всех цветов в моих ящиках Пандоры, одни других эффективнее и элегантнее.
II
Заступив на место, я почувствовал себя счастливым, как лягушка в кувшинке под парусом! Корпус был в моем полном распоряжении, славный, радующий глаз, вместительный, хоть местами и тесноватый для волков с овцами. Виной этому уплотнению были автострада и крепостная стена, окружавшая здание как Энгрова скрипка. Только неизлечимые-ретрограды, неспособные заткнуть уши ватой, жаловались на оглушительный шум, царивший в этой тихой гавани. Жалобы же на преступления исходили лишь от правительства и полиции, сборища ничтожеств, разъезжающих на пятом колесе телеги. Что за страна неумех и неудачников, без огонька и без закона!
Я понял, что должен вернуть этой помойной яме, в которую превратилось общество, идеал, отмеченный топологией, эрудицией и судорогами любви.
Я занимал в Корпусе должность главного, а также единственного врача, по той простой причине, что других не имелось в наличии, поскольку все было позади, кроме хвоста. Коллеги завидовали мне с почтительного расстояния, что еще больней. Они отлично знали, что я решу все медицинские проблемы века с присущим мне тактом и чутьем простуженного спаниеля. Моим девизом всегда было: «Самая срочная задача – отсрочить конец квартала». У меня уйма подобного рода лозунгов, столь проникновенных, что я не только блистал скромностью, но и колол глаза своей простотой, как посредством шприца, так и без него.
Сесилия, небосвод мой златокудрый, знала, что я буду верен ей во веки веков, хоть в бушующей буре, хоть в пекле огня, столь же жаркого, как и тот, что пылал во мне. Моя непредумышленная кастрация не мешала мне добиваться в любви поразительных успехов. Сногсшибательных и ошеломляющих до такой степени, что я запросто мог бы при случае предаться адюльтеру как последний стрекозел и вертопрах. Я подозревал, что эти жизнерадостные и целомудренные игрища имели бы еще более внушительный вид, будь участниками их красот только подобные мне импотенты – действительно, и домашний суп приедается, если есть его с утра до вечера.
А полиция пусть и не мечтает, чтобы в середине второй главы моего романа я обмолвился о ее обвинениях – ведь стены имеют уши! Если в Корпусе умирали, естественно, что там также и убивали. Я был сыт по маковку всеми этими инсинуациями, грубыми и неделикатными, как приветственный клич клики каракатиц в глубинах далеких морей.
Тео никогда не дошел бы до подобных крайностей, если бы столько не выстрадал, а между тем он в жизни не читал о муках Дамьена{2}. Он был прост и категоричен, как ночной столик, и поэтому любил ласкать свою грудь, отдыхая. И Сесилия, медвяная роса ликования моего, тоже, когда почивала от трудов, любила ласкать грудь Тео, не отдавая концов.
Из чистой ревности пара-тройка пациентов, поступив в Корпус, заявили, что не позволят себя доконать такому смертикулу (sic), как я, в подобном вертепе; лучше умереть, говорили они. Сколько людей завидовали мне черной завистью и зеленели от злобы. О, если бы родители научили меня санскриту, когда мне было пятнадцать лет, я мог бы узнать мнение белого коня Генриха IV и какое изумительное интервью опубликовал бы на горе моим коллегам!
III
Вскорости я обнаружил, что мои неутомимые и приятные во всех отношениях читатели ничего не знают ни обо мне самом, ни о том, как я учился медицине, – должен сказать, отменно и в западом полушарии. Приходится признаться со всею скромностью, но не умывая рук, что в час моего рождения, невзирая на большое будущее, которое сулил мне этот мир, я был всего лишь младенцем-сосунком. Я научился говорить без малейшего иностранного акцента гораздо быстрее и лучше, чем Пикассо по-французски. О! Если бы я нашел себя в живописи или хотя бы, снизив притязания, в пластической хирургии – ведь не по красивым перьям ценят дичь, а по жирному мясу.
Очень скоро я решил посвятить свой непонятый гений созданию лучшего из миров и жить при этом самой возвышенной любовью.
Но еще в университете я понял, что врачи – это стадо мулов, за исключением тех, кого Мао Цзэдун произвел в доктора медицины после трех недель обучения.
Пять или шесть лет зубрить на медицинском факультете перечень тропических болезней (когда тропиков больше не существует) или же костей поджелудочной железы авиатора – дело не только тяжкое и утомительное, но и антидиуретик почище старого доброго саксофона.
1
Как лилия в шипах (лат.) – из католического гимна O Sanctissima.
2
Очевидно, имеется в виду Робер-Франсуа Дамьен, совершивший покушение на Людовика XV и приговоренный к четвертованию.