Страница 7 из 14
– Куда она пойдет? – риторически спросила я.
– Туда, где была все время до этого, – философски ответил муж.
Утром на коврике у двери я обнаружила тот самый австралийский проспект о съезде писательниц, по которому Наталья собиралась планировать мою поездку, именно его она держала в руках, через два с половиной года после самого фестиваля, именно его она взяла в качестве пропуска в мой дом. Но где взяла? Взяла в квартире, где хранились вещи, и пошла ночью с гипсом, помахивая пестрым проспектом?.. Чтобы поведать мне о христианском долге перед буддистскими ламами?..
На этом история кончилась. Если постмодернисты вступали в диалог с идеей изобразительности, пытаясь доказать ее исчерпаемость, то Наталья Гончарова вступала в диалог с идеей самой жизни, подтверждая ее многомерность и многоукладность. У нее был начисто поражен механизм взаимоотношений с собственной личностью, как бывает поражен механизм отношений с собственной внешностью, когда пластическая операция, лишив человека двадцати граммов плоти, дарит ему новую жизнь. Мир Натальи был материалом для конструирования мифов, она вышивала языком мифы, как узоры на салфетке.
Она подсаживалась на собственные истории, как на иглу, а поскольку новизна повышает в мозгу содержание веществ, сходных по действию с морфием, Наталья была мизансценной наркоманкой. Видимо, за счет этого ей удавалось использовать подсознательные функции эффективнее и свободнее, чем это делаем мы все. Она кувыркалась в них, как гимнастка на батуте, а любой из нас, оступившись на их тротуаре, ломал психический позвоночник пополам.
Лев Гумилев, которого мой муж считает Жириновским от истории, утверждал, что пассионарный взрыв выплескивает на улицы толпу юродивых и дервишей всех мастей и всегда совпадает с отрицательным приростом населения. Наталья Гончарова была человеком, которому пришлось придумать себя заново и выплеснуть на улицу. Половина из нас стала в чем-то Натальями Гончаровыми.
Иногда я встречаю ее в центре. Она одета все лучше и лучше и выглядит все более и более по-деловому. Я делаю все, чтобы она не узнала меня. Мне не о чем говорить с ней, несмотря на нежность, которую я до сих пор к ней испытываю.
Будет у вас в гостях Наталья Гончарова, передавайте привет.
7. 02. 97.
Последнее письмо к А
Зачем писать письма к адресату, которого нет? Точнее, он существует юридически и, читая это самое письмо, вынужден становиться тем, к кому пишешь, что разрушает и его, и тебя при осознании иронического расстояния между ним, реальным, и им, читающим письмо.
Человек эмигрировал для того, чтобы разорвать то, что тебе удалось или в какой-то мере удалось разорвать, находясь здесь. И если ты любишь его шефско-сестринской любовью, к которой наши бабы в принципе склонны (любовью, вмещающей в себя все – от интеллектуального флирта до эротического надрыва), то оставь в покое его, который ничем не провинился перед тобой и не хочет ничем провиниться перед той жизнью, которую выбрал. И кроме того, оставь в покое себя, у которой еще столько всего впереди и достаточно трезвый взгляд на уже решенные и еще решаемые проблемы, – скажи «спасибо» и иди дальше, потому что жизнь вряд ли даст тебе шанс сделать столько хорошего для этого человека, сколько он успел сделать для тебя за свой туристический приезд.
Фаллократия узаконила любые формы мужской рефлексии и табуировала права на женскую. Все эти Генри Миллеры и их меньшие братья Аксеновы и Яркевичи, с религиозным трепетом выясняющие в литературе собственные отношения с собственными гениталиями, при том что в их иерархии гениталия занимает хозяйское положение, а рефлексия – батрацкое… Весь этот безнадежный мужской мир, в центре которого один изможденный мужской же цивилизацией фаллос, давным-давно из средства превратившийся в цель… Не приведи господи родиться мужчиной и мерить себя и мировую гармонию физиологической линейкой! Посмотрите, какая глупая эта линейка у мужчины, хотя мы с ним социализируемся одним испанским сапогом, живем на одной планете и даже спим в одной постели, дежурно или восхитительно в зависимости от взаимного зажима и положения Марса и Венеры на небе. Совсем как у Платона – «звездное небо и нравственный закон внутри».
Как интересно быть женщиной, когда дорастешь до права на это дело. Этапы большого пути, сначала из щуплости и хрупкости начинают происходить округлости, и это совершенно не к месту, потому что школьной формой не предусмотрено, и больно, и швы под мышками рисуют глубокие малиновые вмятины.
– А я не хочу ходить в форме!
– Мало ли чего ты не хочешь!
– А я не буду!
– А тебя без формы в школу не пустят!
– А я надену обычное платье, а сверху школьный фартук!
Не можешь же ты сказать: «Мне тесно, мне давит!» – «Всем не давит, а тебе давит? Ты что, лучше всех, что ли?»
Потом в браке не сможешь сказать то же самое: «Мне давит!» Школьный фартук – гимн фаллократии. На каждый день – черный, на праздники – белый. Чтоб привыкала, падла, к фартуку с младых ногтей. И волосы в хвостик или в косичку. Отказ от волос, символический отказ от собственных мыслей – все эти пострижения в церкви, в армии, в тюрьме…
– Это что такое? Выйди из класса! Прибери волосы! Знаешь, чем кончают девочки, которые ходят с распущенными волосами? Я бы сказала вслух, но в классе мальчики!
Или:
– Я не начну урок, пока девочки не снимут кольца и серьги и не уберут их в пеналы. Я не могу вести урок в публичном доме! – истерическая зависть к цыганистым крошкам, которым протыкают уши в младенчестве. И страшный образ правильной асексуальной училки, перед которой стыдно, которая подстригает класс, как газон садовыми ножницами, и по ночам плачет в подушку по причине собственной женской невостребованности.
Это что я такое пишу? Прозу? Проза – это то, чем говорит господин Журден? Писать прозу – это как разговаривать. Писать пьесу – это как рассказывать историю. Писать стихи – это эротика. Не люблю, когда образованность пытаются продать за искренность. Это всегда похоже на отроков с недозрелыми эрогенными зонами, наглядевшихся на порнухи и уверенных в глубокой приобщенности к этому делу.
Это похоже на прозу? Так пишет А., к которому написано это письмо, но А. уехал далеко-далеко и не собирается возвращаться. Я ортодоксально обидчива, но экзистенциально бережна, в балансе между моей обидчивостью и бережностью материализуется его безумный смех и глаза цвета меда.
И снова этапы большого пути… В школе на перемене:
– Ленка из седьмого «А» в туалете всем рассказывала, что она вчера стала женщиной. Такой длинный из девятого. Прям на футбольном поле, там у ворот травка… Говорит, больно, как зуб вырвать. И кровищи!
– Больно? Наверное, надо какую-нибудь таблетку сначала от боли. Зуб же больно!
Все бегают смотреть на Ленку, ставшую вчера женщиной. Все еще в четвертом. Всем только-только вырвали молочные зубы.
– Ее теперь из школы выгонят! В старших классах всем гинеколог рентген делает, и если на рентгене видно, что уже не девочка, сразу выгоняют. И в институт никогда не возьмут. Только в ПТУ!
…Потом, в пятнадцать, все срываются с цепи – кто не сумел, те комплексуют. Кто не успел, потом всю жизнь крутятся между одиночеством, онкологом и неудачным браком, уважительно цитируя родительские запреты.
Тоскливый символ христианской культуры – недолюбленная проститутка, предлагающая любовь за деньги недолюбленному клиенту. Уберите из уравнения деньги, дайте этим несчастным заняться тем, что природа мощнее всего в них вкладывала, избыточно для того, чтобы только продолжиться, но достаточно, чтобы, построив культуру запретов, совершенно изуродоваться. Оставьте их в покое, займитесь теми, кто убивает и обижает.
– Нет! Мы не займемся! Мы будем их дискриминировать, потому что у нас тоже репрессирована чувственность, нам самим в девяносто лет снятся юные тела и их символические заменители! Мы не дадим! Мы не позволим! Человечество стоит на краю СПИДа!