Страница 3 из 33
— Ты что? — она понять не может.
А ему почудилось, что он дома, а она с ними блудйт. Она из купе выскочила, он ее в коридоре бить. Ну, парни вступились.
— А-а! Вы заступаться!.. — и еще…
А он маленький, верткий, еле уняли. В Бологом должны высадить… Напугались. Залезли вдвоем на верхнюю полку.
Притворились, что спят. В Бологом пришла милиция: «Где они?» — «Спят…» — «Ладно, в Ленинграде заберем». Но не забрали. Они в туалете отсиделись.
В Ленинграде себя в зеркале не узнала. Все лицо — где синяк, где фингал… Ну, пошли в музей. Народу — тьма. Она у дежурной бабки спрашивает: «Где Петр Первый?» Ходила, ходила, не нашла.
— Я хочу Петра Первого повидать!
Та объяснила. Снова пошла. А там народу… Она растолкала всех. Ее лицо видели — дорогу уступали. Поглядела на Петра Первого. Сидит.
И поехали в Москву.
В Москве таксисты не сажают. От Ленинградского вокзала до Дмитровского шоссе десятку требуют. Она в министерство звонит: «На такси не берут. Большие деньги требуют». Не поверите, через пять минут машина «линейный контроль» подъехала. «Кто? Кого таксисты не берут?» — «Нас…»
Ну, контролеры на ее лицо поглядели — ясно, почему не берут. Однако усадили. Домой приехали, ее родная мать не узнает. Говорит:
— Тоня? Это ты?..
Отвечает:
— Я…
— А откуда ты?..
— Из Ленинграда… Из музея…
Что музей? Ах, музей?.. Что ж, вообразим себе музей, не гордые.
Ряды вельмож, ожидающих послов и выхода Моро и герцога Джан Галеацо.
Вельможи разговаривают негромко:
Это было примерно в том же году, когда Колумб открыл Америку.
Когда я сравниваю эти два случая: нынешний, про Тоню, и музейный — про Галерани, то разница между ними только в одном: в мануфактуре, которая на них надета, а сами два случая — грязь, отходы, шелупонь, чешуя.
«Вздор», «чепуха», «дрянь» — позади всех этих слов обрезки от плотницкой работы. «Вздор» — это по-старому «стружка», «чепуха» это щепа, «дрянь» это дранка. Так что когда говорят — «щепуха», «дрань», это не ошибка, а старое произношение. Но что же у них общего: у вздора, чепухи и дряни? Все они — отходы.
Раньше можно было пренебрегать отходами.
Потом от них стало некуда деваться, и их стали жечь: и стружку, и щепки, и дрань…
Потом стало ясно, что отходы это доходы. Диккенс даже роман написал про состояние, нажитое на мусорных кучах.
А теперь вообще стало ясно, что мусор это вторсырье. Сырье, правда, но все-таки «втор». Кстати, а почему «втор»?
Этот «втор» от обычного сырья отличается только одним — ко «втору» надо приложить смекалку; а сырье это грабеж того, что природа скопила. А больше ничем не отличается.
Неживое сырье худо-бедно накопила природа живая, и человек его грабит, а над «втором» надо еще головой повертеть…
Вернадский говорил — ничто живое не может жить в среде своих отходов. Своих! Но чужие отходы это и есть плодородная земля, почва, которая родит плоды.
То есть вся наша родимая, а вернее, родящая земля — это и есть «вторсырье». И потому уже пора говорить не «сырье», не отходы, и не вторсырье, а просто вещества. Неживые вещества, которые в своих целях используют живые существа — когда-то безмозглые амебы, а теперь используем их мы, умники, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.
И сегодня патриотизм, защита родной земли — это защита всей Земли в целом, планеты. Такая наступила наша энерговооруженность.
Неужели никто не замечает, что началась коммунистическая революция?!
Это когда хорошо всем, но по-разному. По-разному, но всем, поскольку все — разные, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.
…Когда я демобилизовался, то первое, что я сделал, это освободился от нижнего белья. Белье бывает разное. То же самое было написано в брошюре о вшивости, которую нам раздавали. Было написано: «Воши бывают разные».
Я не знаю, бывают ли они разные, но их было много.
Когда я написал в своей первой повести «Золотой дождь» об этом, то редактор «вшей» мне выкинула.
— Почему? — спросил я.
Она сказала:
— Вши были только в империалистическую войну, а в эту войну — только у немцев, — и посмотрела на меня умными глазами.
Я конечно знал, что это не так. Когда зимой эшелон останавливался в снежном поле, то солдаты выскакивали наружу, расстилали нижние рубашки на рельсах и прокатывали бутылками. Стоял треск. Да и на каждой тыловой станции были вошебойки, куда мы сдавали обмундирование, и там его жарили раскаленным паром и возвращали форму обратно со скрюченными брезентовыми ремнями. Но я понял, что не важно, какая была война в жизни — в литературе война должна быть элегантной. Повесть была дороже. Еще редактор мне сказала, что она насчитала в повести тринадцать раз слово «задница». Я спросил:
— Как же быть?
Она сказала:
— Не знаю.
— Ну, а как написать, что он съехал с лестницы на заднице? — глупо спросил я. — Написать, что он съехал на ягодицах? Или, может быть, даже на попке?
— Не знаю… — сказала редактор.
Тогда я два дня думал. А придумав, пришел с решением. Я сказал:
— Давайте слово «задница» заменим словом «шея». Но она поступила проще. Она выкинула все эпизоды, где я вынужден был употреблять это слово…
Поэтому, когда я демобилизовался, я первым делом высвободился от казенного солдатского белья. У меня с ним были связаны плохие воспоминания. Я не знаю, какое оно сейчас. Повторяю, — оно бывает разное. Но тогда оно было такое: белая полотняная рубаха с завязочками у горла и кальсоны с завязочками на щиколотках. Прекрасное белье. Ни одной пуговицы. Когда моя последняя и, как я надеюсь, окончательная жена лежала в больнице, то ей одна женщина, преподаватель в университете, рассказала, что наиболее модные девчонки покупают в Военторге кальсоны с тесемочками, на место ширинки пришивают молнию, красят кальсоны в нужный им цвет и носят. Получаются роскошные женские штаны системы «бананы». Самые модные в этом сезоне.
Женщины — великие люди. Они начинают бороться за мир.
Правила языка придумывают безграмотные люди. А докторские диссертации за оформление этих правил получают отдельные посторонние ловкачи.
Горький в статье о Есенине приводит две его строфы, но не такие, какие может петь с эстрады дама средних лет в кокошнике, а такие, которые никто, кроме Есенина, написать не смог бы. Вот они.
Первая: