Страница 4 из 69
III
Черным смерчем средь развалин дыма крутятся столбы.
Слух пронзают стоны, вопли, о спасении мольбы.
Когда Кристиан проснулся, была ночь; багряное сияние, в точности как в беседке через цветное стекло, освещало комнату. Он высунулся из-под одеяла. Да, оконные стекла были такого же огненного цвета, на небе пламенело такое же ослепительное зарево, и темный тополь, казалось, пылал. Было большим удовольствием увидеть снова все это буйство огня.
Вдруг с улицы раздались крики «Пожар!». Родители вскочили с постели. Весь дом еврея был объят огнем, искры дождем сыпались в соседние дворы; небо отливало пурпуром, причудливые языки пламени тянулись высоко в воздух. Мария отвела Кристиана к соседям напротив, а сама в спешке стала собирать лучшее из своего скарба, то, что она хотела вынести в безопасное место, потому что от огня уже занялся флигель, тот самый, на крыше которого свил гнездо аист.
Спальня старого еврея находилась в мансарде, выходящей в сад, но он еще спал, когда пламя охватило его своей смертоносной красной сетью. С топором в руке портной прорубил дыру в стене, ограждающей сад, и вместе с несколькими соседями прошел через нее. Там было жарко, как в печи, но ветерок гнал искры над их головами.
На пожарной каланче все еще не били в набат, стражники кричали, но в трубы не трубили: один оставил свою дома, потому что ведь до сих пор в ней никогда не было нужды, у другого труба была с собой, но, когда он подул в нее, оказалось, что у нее, как он выразился, «пропал голос».
Дверь взломали. Но из нее никто не вышел, только вдруг раздался звон разбитого стекла — это перепуганная кошка, с громким мяуканьем пробив себе дорогу, взлетела на дерево и исчезла на крыше флигеля.
Известно было, что внутри находятся трое: старый еврей с маленькой внучкой Наоми — это были господа — и старик Юль по прозвищу Шахермахер — единственный слуга; правда, у них была еще приходящая прислуга, женщина по имени Симония, которая помогала Юлю, но она ночевала у себя дома, и сейчас ее здесь не было.
— Выбейте окна в мансарде! — кричали вокруг.
К окну приставили лестницу. Густой черный дым клубился над окном; черепица полопалась от жара, и огонь дерзко вырывался из-под балок и стропил.
— Юль! — закричали все.
Старик, в заношенном шлафроке, накинутом на худое желтое тело, выскочил из двери. Длинные пальцы сжимали серебряный кубок; под мышкой он держал маленькую шкатулку из папье-маше, в какой хранят женское рукоделье. Это было все, что он успел инстинктивно схватить при бегстве.
— Дедушка и ребенок… — запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.
Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.
— Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!
— Ну как же, он забыл свои деньги.
— Дорогу! — воскликнул громовой голос, и человек со смуглым выразительным лицом протиснулся вперед и вскочил на лестницу, схватился за оконную раму, верхняя часть которой почернела от копоти. Внутри уже занялось, сияние дрожало под вздувшимся потолком. Мужчина влез в комнату.
— Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? — спрашивали в толпе.
— Он самый. Ему сам черт не брат.
В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.
Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.
— Господи помилуй! — такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.
Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.
— Аист, несчастный аист! — закричали все.
Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.
— Мой аист! Моя любимая птица! — кричал портной. — Упаси Бог хотя бы тебя!
Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.
К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.
К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. Беседка сгорела дотла. Найденный Кристианом четырехугольный кусочек пурпурного стекла — вот и все, что напоминало о ней; он посмотрел через стекло, и небо окрасилось заревом, как тогда, когда они с Наоми смотрели сквозь пурпурное окно. Зато он увидел на крыше своего собственного дома аиста — это был самец, который, вернувшись, не нашел ни гнезда, ни дома, на крыше которого оно прежде было свито. Аист делал странные движения головой и шеей, будто искал что-то.
— Бедный аист, — сказал портной. — Как вернулся, так и кружит беспрестанно над пожарищем. Пусть теперь немного отдохнет. Я положу на крышу перекладину, может, он совьет себе новое гнездо; смотрите, как он ищет птенцов и их мать! Никогда больше не полететь им вместе в теплые края!
В почти пустом доме в глубине двора, где в стенах зияли отверстия, ведущие в разоренный сад, стоял старый Юль; худой рукой он держался за ржавый-железный крюк в стене, а его грустные черные глаза не отрывались от предмета, завернутого в передник, который лежал на большой пустой кровати в комнате; тонкие бледные губы старика шевелились, он еле слышно шептал:
— Итак, плетеный короб стал твоим гробом, богатый отпрыск корня Соломонова! Передник бедной женщины стал твоим драгоценным саваном. Увы! Дочь Израилева не омоет твоих членов, за нее это сделали языки пламени. Огонь был суше, чем травы, краснее, чем розы, которые мы кладем в сосуды, окутывающие наших мертвых благоуханием. Однако надгробье твое все же будет возвышаться на Бет-ахаим[2]. Бедный Юль один проводит тебя в последний путь. Но ты попадешь в свою могилу в освященной земле, откуда черная подземная река когда-нибудь принесет тебя в Иерусалим.
Он откинул в сторону передник, снял крышку с короба, где лежали обуглившиеся останки еврея. Губы Юля зашевелились еще быстрее, как будто их била судорожная дрожь, слезы покатились по его щекам, слова зазвучали глухо и неразборчиво.
2
Еврейское кладбище. — Здесь и далее, где это не оговорено особо, примечания переводчика.