Страница 3 из 4
Как-то по пути в одно из знакомых мест сел я у этого родника, развязал башлык, поел и отдыхал, прислонившись к дереву.
Не знаю, как это вышло, но меня взял сон. Устал человек, а тут тень, прохлада — ясно, задремлешь.
Много ли я спал, мало ли, аллах знает, но когда открыл глаза, вижу — солнце уже заходит за горы. Протянул руку к ружью — нет ружья. Посмотрел туда-сюда — нет ружья. И людей поблизости не видно. Думаю: не унес ли разбойник? Но чего же он меня в живых оставил? Даже не ограбил… А если не разбойник, так кто же унес ружье?
Только я подумал об этом, как слышу сзади: тумб-тумб-тумб… Обернулся — что я вижу! Прямо на меня идет огромный медведь. Я так и затрясся от страха. Эх, думаю, кремневки моей славной нет, чтобы ему башку разбить, что сделаешь одним кинжалом… Обернул левую руку полой бурки, выставил вперед, как щит, и жду.
Проклятый медведь без всякого страха идет прямо на меня, будто перед ним и человека нет. А меня страх обуял. Конец мне, думаю. Хотел залезть на дерево, да вспомнил, что медведь поопытнее, чем я, в этом деле. И в эту отчаянную минуту я вдруг заметил, что медведь на правую заднюю ногу хромает, и сердце заскакало от радости.
«Ай, Мохнатка, родная, ай, хромая моя! — закричал я и, протянув руки, бросился ей навстречу, обнял ее голову.
Медведица дружелюбно зафыркала и по старой привычке облизала мне лицо. А потом стала передо мной и смотрит на меня так печально, так горестно, точно сына похоронила. Говорю я ей: «Отчего ты так печальна, моя родная, почему одна? Разве я тебя затем к твоему народу послал, чтобы ты грустила? Где же муж твой? Где детки?» А она, как вдова, поникла головой и тихо вздыхает. Потом повернулась и пошла. Пошла, вытащила из-под камня мое ружье и, как человек, на двух ногах несет ко мне, обняв его передними лапами.
«Вот так чудо! Зачем это она мое ружье прятала? — думаю я, — Дивны дела аллаха! Погляди-ка, знает ведь, что ружьем проливают кровь, побоялась, должно быть, чтобы я неубил ее, не узнав спросонья».
Ну да, Мохнатка хорошо эти дела знала. Протянул я руку за ружьем, а она не дала, повернулась и пошла куда-то наверх, на скалы. Шла, шла, потом оглянулась, сделала еще несколько шагов, сноваоглянулась, то на меня посмотрит, то на противоположную скалу, точно хочет сказать, что там что-то есть, чтобы я пошел за нею.
Изумленный, иду за ней, а ноги у меня точно чужие; не понимаю — то ли я околдован, то ли с сатаной спознался, то ли это воля пророка, чтобы ружье мое медведь взял, а я шел за ним с пустыми руками… Так шли мы до самой вершины. Знаю, что с той стороны глубокой обрыв. Добравшись до вершины, медведица припала к земле и, затаив дыхание, подползла к краю обрыва. Посмотрела осторожно вниз, потом так же, ползком, вернулась назад и дала мне ружье. Дала мне ружье, а сама то на меня смотрит, то на край обрыва.
Понял: там что-то есть. Помянул имя аллаха, присел, сгорбился и, опираясь на ружье, пополз вперед, Я дополз до обрыва, лег на живот и оглянулся. Затаив дыхание, медведица ползла за мной. Доползла, прильнула к земле у моих ног.
Я сделал еще небольшое усилие и наклонился над обрывом. Скала стеною уходила отвесно вниз. У подножия она вдалась внутрь, образовав пещеру. Перед пещерой я увидел нечто до того дикое, что у меня чуть сердце не выскочило. Громадная, величиной с корову, кошка спала, распластавшись у входа в пещеру. Заходящее солнце бросало на ее рыжую, в полосах, красивую шкуру несколько снопов света, и в лучах его шкура искрилась и мерцала, как одеяние самого шахин-шаха, сотканное из чистого шелка. Зверь этот, о котором я так много слышал от отца, спокойно спал, лишь изредка, как кошка, отгоняя лапой надоедливых мух.
Когда охватившая меня дрожь улеглась, и я успокоился, я взял ружье и положил его на край скалы. Но навести ружье — будь оно неладно! — мне долго не удавалось. Скала сильно вдавалась внутрь, а тигр лежал у самой пещеры и попадал на мушку только боком. Подвинуться вперед, свеситься — опасно: слечу вниз головой.
Наконец я набрался духу, выдвинулся вперед, навел ружье инажал курок. Гром выстрела раскатился по ущелью, дым застлал мне глаза. Медведица вскочила — и бежать. Внизу была яма, вымытая ливнями, прикрытая кустами шиповника и терна. Мохнатка бросилась в эту яму, притаилась под кустами. Я бросился за нею. Когда мы успокоились и увидели, что тигр не показывается, выбрались из-под кустов и, крадучись, снова поднялись на скалу. Поглядел я осторожно с обрыва вниз, и на сердце полегчало: тигр лежал перед пещерой, как и раньше, распластавшись; значит, пуля моя попала туда, куда я ее метил, — прямо в голову.
Когда медведица тоже убедилась, что тигр убит, она посмотрела на меня, и в ее печальных глазах я заметил некоторое успокоение, точно к пылающему сердцу приложили целебную мазь. Она облизала мне руки, зафыркала и по другому склону горы спустилась вниз.
Мы дошли до подножия скалы, сделали несколько кругов и наконец, очутились у входа в пещеру. От радости я поднял шум на все ущелье. Да и как было не обрадоваться: в районах Артоса, Шатаха и Сасуна только один человек убил тигра — известный армянский охотник Акоп, да и было это за двадцать лот до моего тигра, я тогда был ребенком. Помню, как мы всем селом ходили смотреть на тигра. Тогда шкуру послали в подарок каймакаму, чтобы он был к нам помилостивее. А теперь я сдираю шкуру и думаю, что надо подарить ее Юсуф-беку: и гнев его на Мохнатку смягчится, и сам он подарит мне что-нибудь. Потом, однако, эту мысль перебила другая. Какие тем беки, какие султаны! Возьму в жены Матэ, дочку Сло. Я подарю шкуру ей, красивой, как серна. Матэ, той Матэ, из-за которой я потом пролил кровь и бежал в Россию.
«Сегодня же скажу Матэ, что для нее я пошел в пасть тигру, и она потеплеет ко мне сердцем, а Сло похвалит мое мужество. Все село будет славить пастуха Давота, и дело мое с Матэ сладится».
Эта мысль так обрадовала меня, что я даже раскраснелся, и сердце забилось быстрее. И я запел любимую песню, которую сложил для Матэ, так запел, что подхватили ущелья.
Охваченный радостью, я снимал шкуру с тигра, как вдруг услышал глухой стон. Посмотрел в сторону Мохнатки и сразу похолодел — казалось, на пылающий костер вылили кувшин холодной воды.
То, что я увидел, будто пуля, ранило мое сердце. В пещере были разбросаны свежеобглоданные кости — две головки, маленькие, тонкие ножки, узенькие, похожие на бараньи ребра, волосатые лапки… Мохнатка, сгорбившись и печально повизгивая, собирала их в кучу. Только теперь я понял, какая большая беда обрушилась на Мохнатку. У бедняжки тигр пожрал детенышей, и она, не имея сил с ним справиться, избрала меня орудием своей мести. Окаменев, я наблюдал за движениями бедной матери. Она собрала все косточки, села перед ними и, глухо повизгивая, горестно вздыхая, начала обнюхивать и лизать останки своих малышей.
Потрясенный, застывший, смотрел я на несчастную мать. Мне кажется, что и сейчас я слышу печальную песню, которую поет ее сердце погибшим детям…
Я продолжал обдирать тигра.
Когда я взвалил шкуру на спину, Мохнатка очнулась, горестно вздохнула и тоже поднялась. Медведица нагребла лапами земли и засыпала ею останки своих маленьких, потом принесла сухих листьев, веток, камней и похоронила под ними медвежат.
К заходу солнца мы дошли дохолма неподалеку от нашей деревни. Донесся лай собак. Медведица остановилась. Я наклонился, поцеловал ее в лоб, в глаза, и я, охотник с каменным сердцем, зарыдал, как ребенок, оплакивая нашу разлуку, оплакивая малышей Мохнатки, ее большое горе…
И, отерев глаза полой чохи, я ушел в село.
Солнце заходило. Медведица стояла на холме, освещенная красными лучами вечерней зари, и провожала меня взглядом. Когда я вошел в село, она повернулась и, переваливаясь, пошла к ущелью Тигра, к могиле своих детей…
С тех пор я больше не встречал Мохнатки.
С того дня прошло пятьдесят весен, пятьдесят осеней, я постарел, волосы побелели, все, что случалось со мной потом, смешалось в тумане моей памяти, и только два образа еще заставляют трепетать сердце старого охотника: один — стройной, как серна, девушки и другой — несчастной медведицы, склонившейся над могилой своих детенышей.