Страница 30 из 45
Тейлор подкупил меня тем, что был невероятен. В своей квартире близ Вестминстера он создал целый мир – мир веселья и наслаждений, мир диковинных запахов и одежд. Он понимал, что, хотя действительность невообразима – ведь она так ужасна! – ее можно сделать воображаемой. Наняв экипаж, я обычно ехал к нему на квартиру, где меня ждали «курочки» – его восхитительное словцо, – или в ресторан, где он устраивал мне свидание с ними в отдельном кабинете. Шампанское лилось рекой, а после шампанского наступало время любви.
Это были не такие уж испорченные юноши. Что верно, то верно, иные из них свидетельствовали против меня, когда я сидел на скамье подсудимых, но я могу это понять. Одних запугали, другие не устояли перед подкупом. Я никогда не сужу тех, кто забавляет меня, а, сказать по правде, замысловатая жизнь этих парней была мне любопытна. Они, как и я, шли по тонкой проволоке; я, правда, упал с большей высоты. Многие из них выросли в семьях, где, живя обычной жизнью и сохраняя невинность, они были бы вполне обеспечены; но они дерзнули встать на опасную стезю. Я часами слушал их рассказы и взамен дарил им подарки – всякие безделушки, которые потом были представлены суду как святые дары какой-то сатанинской религии. Когда мы с Альфредом оставались одни, мы без конца говорили о наших похождениях; они будоражили меня, страшно будоражили.
Иногда Тейлор устраивал у себя вечеринки для узкого круга. У него была страсть к женским нарядам, и я, поднаторевший по этой части еще в период эстетизма, помогал ему в выборе шляпок и платьев, которые он надевал, забавляя честную компанию. Иные из молодых людей, имевшие столь же развитые вкусы в области мод, как и Альфред, давали под его руководством целые представления, комические или драматические, нередко восходившие к Священному писанию. Однажды Тейлор и двое юношей разыграли в мою честь «Саломею» – это было первое и единственное представление огненной драмы на английской земле, и я был растроган их воодушевлением. Чарли Мэйсон, едва оправившийся после ареста на Кливленд-стрит [84], в роли Саломеи был пластичен, как сама божественная Сара, а Альфред перевоплотился в величественную, хоть, может быть, и чересчур женственную, Иродиаду. Это был восхитительный вечер; в конце его юноши увенчали меня лилиями – миртового венка в Англии не раздобыть – и носили по комнате на руках. Я произнес маленькую речь, в которой поблагодарил их за столь искреннюю игру.
Я могу выступать на сцене, если только автор пьесы – я сам; но однажды Альфред все же уговорил меня участвовать в одном из его представлений. Моя любовь к Королеве общеизвестна, и меня удивляет, почему ей до сих пор не пришло в голову мне написать; впрочем, она, кажется, безраздельно поглощена подготовкой южноафриканской кампании. Альфред не раз говорил мне о моем замечательном сходстве с ней; в чем именно – я, конечно, так и не понял. И вот однажды в новогодний вечер – вероятно, это был девяносто четвертый, до катастрофы оставался год – я облачился в черное и на голову мне была водружена небольшая, но прелестная корона. Полагаю, что лучшего актера на эту роль подобрать было невозможно; тихо и скромно я произнес слова о том, что служу народу, и о дорогом покойном Альберте. Когда я кончил, все встали и запели «Боже, храни Королеву»; растроганный, я пообещал им монаршее благословение в Страстной четверг. Думаю, таким я больше никогда не был.
Понимаете теперь, почему мне так нравилось бывать с этими юношами? В их обществе я не чувствовал своих лет; там на меня не давил груз дурной репутации, который уже тогда становился для меня непосильным. Я с удовольствием читал им отрывки из своих пьес, и юношеский смех или, наоборот, мрачная сосредоточенность в особенно смешных местах приводили меня в восторг. Мы с Альфредом делили между собой роли – хорошо помню, как я был необузданной миссис Эрлин, – и порой я на ходу сочинял новые диалоги, сам удивляясь, как складно получается. Ведь юноши боготворили меня, а мне, как Иисусу, всегда лучше удавались чудеса, разыгрываемые перед верующими.
Мне нравилось, что меня видят с юношами, – некоторые мои приятели считали это неприличным, но, по-моему, самое большое неприличие – стыдиться своих друзей. Я никогда до этого не опускался и охотно гулял в их компании по многолюдным улицам Лондона, посещал с ними места общественных увеселений. Помню, как мы с Чарли Ллойдом ходили в Хрустальный дворец. До этого я приезжал туда, чтобы выступить с публичной лекцией, так что место навевало на меня довольно мрачные воспоминания.
Там пахло свежими булочками и свежей краской, и вопли, доносившиеся из обезьянника, удачно смешивались с криками детей, которые в восхищении смотрели на клоуна с приделанной головой футов в двенадцать шириной – глаза и рот на ней открывались и закрывались посредством особого механизма. Родители тоже не остались равнодушны; мне тогда показалось забавным, что техника таит в себе столько очарования, но, без сомнения, она займет достойное место в музеях и цирках, когда будет изгнана из промышленности. Наш визит пришелся как раз на дни генделевского фестиваля, от посещения которого Чарли вполне резонно уклонился, и мы вместо этого обратились к игрушкам – к сверкающим стеклянным водопадам, ландшафтам из папье-маше и вальсирующим швейцарским крестьянам, все за пенни. Что ни говорите, девятнадцатый век – век необычайный, хотя только в самых тривиальных отношениях.
Чарли Ллойд был существом бессловесным. На все случаи жизни у него была одна фраза: «Отлично, Оскар». Я донимал его вопросами – о биметаллизме, об ирландской проблеме, – а он в ответ только улыбался. Лицо у него было белое и гладкое, чем он был обязан исключительно питанию. Казалось, он живет на одних мясных консервах, бисквитах Палмерса и питательных бульонах. Настоящая живая реклама. Я тщетно пытался затащить его в ресторан, а затаскивать его в постель мне даже и не хотелось. Но он являл собой законченный тип, чем и был мне интересен. У меня был золотой крестик, который в трогательную минуту я подарил Флоренс Болком – это моя первая большая любовь в Дублине. Когда она вышла замуж за актера, я, разумеется, забрал его обратно. Во время посещения Хрустального дворца я отдал его Чарли – меня позабавила столь многозначительная смена хозяина. Не знаю, что он с ним сделал – может быть, съел.
В эти дни главным моим развлечением был театр – не серьезный театр, где обыватели узнают о сложностях своей жизни, а мюзик-холлы. С Сидни Мэйвором и Фредом Аткинсом я ходил в «Тиволи» и «Эмпайр», где выступали чревовещатели, канатоходцы и клоуны-эфиопы. Неизменным любимцем Сидни был мистер Стрэттон, более известный как Дэн Лино, – этот забавник, передразнивавший говор и повадки простонародья с метким, но незлобивым юмором. Не по себе делалось от того, как точно он подражал голосу прачки или характерной походке актрисы из варьете, – словно весь блеск и все тени лондонских улиц проходили сквозь этого щуплого человечка, отчего сам он все больше горбился и усыхал.
После одного из представлений я попросил передать ему мою визитную карточку, и он встретил меня так приветливо и непринужденно, что я был совершенно очарован. «Мистер Уайльд, – сказал он густым голосом, совсем непохожим на тот, каким он говорил со сцены, – я комедиант, вы драматург, но мы поймем друг друга с полсловечка, верно ведь?» Я, конечно, согласился. «По моему разумению, вся штука в том, чтобы сперва их чуть до слез не довести, а потом успокоение дать. И дело в шляпе». Я улыбнулся и промолчал.
Никогда не забуду один случай в театре; он произошел в Трокадеро, когда его еще не превратили в ресторан, – кое-кто, впрочем, делает вид, что не понимает разницы. На сцену вышел Артур Фейбер, известный в то время мастер перевоплощения. После нескольких вполне банальных номеров – пьяницы и полицейские, нехитрые драмы обыденной жизни – он взял трость с золоченым набалдашником, накинул на плечи просторное пальто, подбитое мехом, как-то весь надулся и затянул пошлые куплеты.
84
В сентябре 1889г. произошел так называемый «скандал на Кливленд-стрит»: несколько высокопоставленных аристократов были застигнуты полицией в гомосексуальном борделе.