Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7



— Я никогда в жизни не видел Толстого и до последнего своего дня буду жалеть об этом. Но теперь у меня есть утешение… вы, конечно, понимаете, какое!

Метерлинк, по его словам, был чрезвычайно доволен, а разговорившись о Толстом, сказал, что, по его мнению, «Власть тьмы» — самая замечательная драма из всех, написанных после Шекспира.

Тэффи, чуть-чуть смеясь глазами, но с самым деловитым и серьезным видом рассказывает:

— Сижу я вчера вечером в кафе, против монпарнасского вокзала. Вдруг вижу, из бокового зала выходят много пожилых евреев, говорят по-русски. Я заинтересовалась, остановила одного и спрашиваю, что это было такое… А это, оказывается, было собрание молодых русских поэтов.

Мережковский и Лев Шестов не любили друг друга, а полемизировать начали еще в России, — из-за Толстого и его отношения к Наполеону. Книга Мережковского «Толстой и Достоевский» — о «тайновидце плоти» и «тайновидце духа» – прогремела в свое время на всю Россию.

Шестов, уже в эмиграции, рассказывал:

– Был я в Ясной Поляне и спрашивал Льва Николаевича: что вы думаете о книге Мережковского? – О какой книге Мережковского? – О вас и о Достоевском. – Не знаю, не читал… разве есть такая книга? – Как, вы не прочли книги Мережковского? – Не знаю, право, может быть и читал… разное пишут, всего не запомнишь.

Толстой не притворялся, – убедительно добавлял Шестов. Вернувшись в Петербург, он доставил себе удовольствие: при первой же встрече рассказал Мережковскому о глубоком впечатлении, произведенном его книгой на Толстого.

Марина Цветаева на собрании «Кочевья», литературного кружка под предводительством Марка Слонима.

У нее еще длится её увлечение кн. Волконским, и в перерыве она во всеуслышание советует одному из молодых прозаиков читать его как можно усерднее.

– Читайте Пушкина и читайте Волконского! Лучшего языка я не знаю.

Вероятно, я улыбнулся, потому что, взглянув на меня, он не без запальчивости сказала:

– Вот Адамович, кажется, не согласен!

– Нет, отчего же… Просто мне вспомнилось то, что о языке Волконского сказано в дневнике Блока.

– А что? Не помню.

– У Блока сказано: «Князь Волконский всех учит русскому языку, а сам изъясняется со среднекняжеской грамотностью».

Цветаева вспыхнула и «отрезала», – совсем как незабываемая курсистка в шигалевской главе «Бесов»:

– Не согласна. Это, значит, моё третье расхождение с Блоком.

Какие были первые два, я не знаю.

В Петербурге, где-то на Моховой, на сводчатом чердаке, убранном с подчеркнуто футуристической художественностью, – многолюдное, шумное сборище. Пластинки Изы Кремер и Вертинского, прерываемые бранью поэтов, оскорблённых в своей эстетической чуткости, попытки читать стихи, прерываемые танцами, много вина и водки.

Охмелевший Есенин сидит на полу, и усердно «задирает» всех присутствующих, – в особенности Маяковского, демонстративно не обращающего на него внимания. Тут же сочиняет и выкрикивает частушки.

Эй сыпь, эй жарь!

Маяковский — бездарь.

Рожа краской питана,

Обокрал Уитмэна.

Помню и другую его частушку:

Как на горке, у кринички

Зайчик просит у лисички…[2]

К сожалению, воспроизвести две последние строчки в печати не совсем удобно.

Литературный вечер эфемерного общества «Арзамас» и Тенишевском зале. 1919 год.

Жена Блока, Любовь Дмитриевна Басаргина, должна читать «Двенадцать». Кроме поэтов более или менее «своих», решили пригласить Федора Сологуба.

Принял он Георгия Иванова и меня очень вежливо и очень холодно. Не давая еще согласия, справился о программе вечера.

— Раз будет чтение «Двенадцати», я участвовать не могу.

— Федор Кузьмич, что вы! Вы читали «Двенадцать»?



(В то время нам казалось, что блоковская поэма — это вершины поэзии, и, кстати, тогда же Иванов-Разумник написал, что тот, кто не понимает, что «Двенадцать» — такое же великое произведение, как «Медный всадник», вообще ничего не понимает в поэзии.)

— Нет, не читал. И читать такую мерзость не намерен.

— Как? Правда, не читали?

— Не читал. И вообще новейших мерзостей не читаю. Настаивать было бессмысленно и бесцельно.

Тот же 1919 год — или, может быть, 1918. Литературный вечер в «Привале комедиантов».

В первом ряду — Луначарский, рядом с хозяйкой, Верой Александровной Лишневской. На эстраде — Владимир Пяст, когда-то друг Блока, бледный, больной, с перекошенным лицом. В упор глядя на «наркома», читает стихи о другом сановнике — Крыленко. Последние строчки, почти задыхаясь:

Заплечный мастер, иначе – палач.

На чьих глазах растерзан был Духонин!

В зале молчание и смущение. Лишневская что-то шепчет нервно жестикулирующему Луначарскому, держит его за рукав, но тот встает.

— Нет, господа, это, право, никуда не годится! Зачем же так преувеличивать? И что за выражение! Палач! Разве это поэзия?

Он направляется к выходу, но Лишневская делает последнюю отчаянную попытку уговорить его, особенно напирая на то, что это, мол, — «друг Блока». Луначарский наконец сдается и поэтам, читающим вслед за Пястом, аплодирует весьма благосклонно.

Несколькими годами позже такой вечер кончился бы совсем иначе.

Кн. Владимир Андреевич Оболенский, сотрудник «Последних новостей», старый земец, кадет, добрейший, скромный, обаятельный человек, — между прочим, хорошо знававший Иннокентия Анненского и с легким недоверием в глазах спрашивавший меня, действительно ли это большой поэт, — в юности был небогат, давал уроки, искал работы.

Салтыкову-Щедрину, в те годы уже старому и больному, нужен был секретарь, и общие знакомые рекомендовали ему Оболенского. Тот, разумеется, был в восторге: помимо заработка, ему льстило предстоящее сотрудничество со знаменитым писателем. Условились о плате, о времени работы. Оболенский явился точно в назначенный час.

— Ну вот, молодой человек, садитесь и просмотрите внимательно эти гранки. А я пока должен еще кое-что тут дописать.

Неслышно вошла жена Салтыкова.

— Михаил Евграфович, ты забыл, что сказал доктор? Тебе нужно после завтрака отдыхать. Доктор мне три раза повторил, что…

Салтыков с раздражением отбросил рукопись и стукнул по столу.

— Оставишь ты меня наконец в покое со своими докторами? Уходи и не мешай мне работать. Дура!

Когда писатель и секретарь остались одни. Оболенский решил почтительно выразить свое одобрение.

— Совершенно правильно вы сказали! Салтыков откинулся в кресле.

— Правильно? То есть как это — правильно? То есть что это, собственно, значит — правильно? Вы, следовательно, хотите сказать, что моя жена — дура? Да? Вон! Сию же минуту вон! И чтоб духу вашего больше здесь не было!

На этом секретарство Оболенского кончилось.

Собрание у Ильи Исидоровича Фондаминского-Бунакова. Поэты, писатели: «незамеченное поколение». Настроение тревожное, и разговоров больше о Гитлере и о близости войны, чем о литературе. Но кто-то должен прочесть доклад — именно о литературе.

С опозданием, как всегда шумно и порывисто, входит мать Мария (Скобцова, в прошлом Кузьмина-Караваева, автор «Глиняных черепков»), раскрасневшаяся, какая-то вся лоснящаяся, со свертками и книгами в руках, — и, протирая запотевшие очки, обводит всех близоруким, добрым взглядом. В глубине комнаты молчаливо сидит В. С. Яновский.

2

"На лужайке у кринички" - Георгий Иванов в письме В.Ф.Маркову от 28 мая мая 1956г. привел эту есенинскую частушку целиком, добавив: "по-моему грациозно":

Как на горке, у кринички

Зайчик просит у лисички…

А лисичка не дает -

Зайчик лапкой достает.

(Georgij Ivanov/ Irina Odojevceva. Briefe an Vladimir Markov: 1955-1958. Mit einer Einleitung herauagegeben von Hans Rothe. - Koln; Wiemar; Wien: Bohlau Verlag, 1994 S.33-34).