Страница 53 из 74
Тогда же пробужденные в памяти молодого поэта забытые нянины сказки зародили в пылком воображении его новые волшебные образы, которые, понемногу воплощаясь, сложились наконец в первую большую поэму — "Руслан и Людмила".
Глава XXIII
Яблочная экспедиция
Не спи, казак: во тьме ночной
Чеченец ходит за рекой.
Ляхи: Победа! победа! Слава царю Димитрию!
Димитрий: Ударить отбой! Мы победили!
Довольно; щадите русскую кровь. Отбой!
Теплые, ясные дни, так и манившие к мечтаниям в тенистой чаще дворцового парка, сменились дождевыми осенними полусумерками; перелетные птицы — дачники — покинули Царское; удивительно ли, что «элегическая» полоса у нашего поэта уступила место полосе "гусарской"?
Первый толчок к тому, впрочем, дал опять граф Броглио. Проходя раз на послеобеденной прогулке с товарищами мимо фруктового сада царского садовника Лямина, Броглио выразительно кивнул Пушкину на видневшиеся за высоким забором яблони, густо увешанные прозрачными, как воск, наливными яблоками:
— Вот бы где поживиться!
— Хоть видит око,
Да зуб неймет,
— отозвался Пушкин, немалый тоже охотник до фруктов.
— Это еще бабушка надвое сказала.
Пушкин, недоумевая, оглянулся на говорящего.
— Что такое?
Тот подмигнул ему одним глазом на шедшего впереди гувернера Чирикова.
— Отстанем немножко…
Пропустив вперед всю партию товарищей, он вполголоса продолжал:
— Хоть ты, Пушкин, в последнее время и стал каким-то филистером, однако не разучился же еще играть в чехарду?
— Не думаю.
— Так мудрость ли для таких двух молодцов, как мы, перемахнуть через эдакий забор?
Теперь Пушкин понял искусителя.
— Не большая, пожалуй, мудрость, — сказал он, — но, не говоря уже о том, что чужое добро впрок нейдет…
— Увидишь, как еще пойдет впрок! — усмехнулся Броглио. — Только слюнки потекут.
— Нет, я говорю о праве собственности. Помнишь, что вчера нам еще читал на лекции Куницын…
— Поди ты со своим Куницыным! — А впрочем, и он же ведь рассказывал нам, что за границей: в Швейцарии, в некоторых местах Германии прохожим не запрещается рвать по дороге фрукты, лишь бы в карман не клали.
— То-то вот! А ты, брат, разве ничего тоже в карман себе не положишь?
Броглио расхохотался.
— Если положу, то только из высших политико-экономических видов: чтобы дорогого времени не терять. Ведь, в сущности, все единственно: зараз ли я сорву десять яблок, или же десять раз по одной штуке?
— Как ты хорошо вдруг политическую экономию раскусил!
Науки юношей питают,
а хорошие яблоки тем паче. Ну, а коли уже расчетливые немцы на произрастения природы смотрят как на дар Божий, так как же тебе, русскому человеку, с широкой твоей натурой, иначе смотреть?
Когда кто желает, чтобы его убедили, то он легко поддается и на софизмы. И Пушкин начал сдаваться.
— Но ведь у Лямина, ты знаешь, есть в саду всегда караульщики, — еще возразил он.
— А у нас есть свои орудия защиты, — отвечал Броглио, самодовольно показывая свои здоровенные кулачища.
— Но эти естественные орудия могут не устоять против их искусственных орудий — дубинок.
— Гм… да; это вопрос, требующий серьезных соображений. Э! Да что тут! Надо будет только уравнять силы — если не качеством, то количеством: завербовать в нашу экспедицию еще кой-кого из гоголь-моголистов. Это все тоже будущие военные люди.
— Кроме Дельвига.
— Ну, тот — ночной колпак, прямая штафирка!
— Так его, значит, лучше и не тревожить?
— Господь с ним! Ты переговори с Пущиным, а я с Малиновским и Тырковым. Надо будет нам только еще выбрать начальника экспедиции, атамана.
— И выбирать нечего: кому же, Броглио, быть атаманом, как не тебе, нашей матке?
— А коли так, то я за успех отвечаю. К вечеру отправимся все в город и ровно в половине десятого сберемся под забором; решено?
— И подписано.
"Гусарская" струя подхватила Пушкина и увлекла его с собой. Передавая затем Пущину план предстоящей «кампании», он был очень красноречив. Но даже мнимонаучные доводы Броглио, которые он в заключение повторил ему, не могли вполне убедить его более рассудительного друга.
— Да понимаешь ли, — с сердцем воскликнул Пушкин, — если уже сам Куницын того же мнения!..
— Того же ли? — усомнился Пущин. — Если хочешь, пойдем сейчас и узнаем: он, кстати, здесь…
— С ума ты сошел! Как педагог и человек штатский, он нас, понятно, не одобрит и еще помешает нам.
— Что же я говорю?
— Нет, спроси любого военного…
— Например, Чаадаева?
Пушкин нетерпеливо дернул плечом.
— У Чаадаева совсем особые взгляды на вещи, — сказал он.
— Положим; но чего ближе — спросим, наконец, нашего же товарища Вальховского: он тоже будущий военный. Что он скажет — тому и быть.
— Ты, Пущин, кажется, нарочно хочешь бесить меня!
Пущин ласково улыбнулся.
— Я хочу только доказать тебе, что как ни рассуждай, а черного не сделать белым.
— Но ежели я раз слово дал…
— Ну, вот это резон! Давши слово — держись, а не давши — крепись. Сделаться посмешищем какого-нибудь Броглио или Тыркова тебе уже не приходится.
Пушкин опять встрепенулся.
— Вот, видишь ли! — подхватил он. — Ты, стало быть, для друга все же не откажешься?
— Для друга я готов не только в огонь и в воду, но даже… чужих яблок поесть! — шутливо отвечал Пущин.
В те времена уличные фонари с масляными лампами представляли еще по всей России некоторую роскошь. В Царском Селе, правда, как в летней резиденции императорской фамилии, главные улицы пользовались уже этою роскошью. Но тот переулок, куда выходил фруктовый сад царского садовника Лямина, к концу дня погружался в темноту. В довершение всего в описываемый день было новолуние, и потому, когда участники яблочной экспедиции в урочный час стали сходиться под заветным забором, им сквозь непроглядный мрак сентябрьской ночи не было даже видно друг друга, и только по голосам они могли разобрать, кто прибыл, кто нет.
Вот и все были уже налицо, кроме одного самого главного, атамана.
— Сам же ведь подбил нас, а теперь вот не угодно ли ждать! — вполголоса толковали меж собой заговорщики.
— Хорошо, что хоть дождя-то нет…
— Зато ветер какой! Так вот насквозь и пробирает.
Как бы в ответ из-за забора донесся сердитый шелест дерев, а вдоль по переулку пронесся холодный осенний вихрь.
— Сколько же времени ждать его? Верно, опять у Каверина заболтался, — ворчали лицеисты, от холода сбиваясь в кучу.
— Я предложил бы маленькую рекогносцировку, — сказал Пущин, — по крайней мере, выяснили бы, где опасность.
— Кого же послать?
— Да меня пошлите! — молодцевато вызвался Тырков.
— Ори громче! — напустился на него Малиновский. — Тебя послать, так ты наверное опять наглупишь.
— Дайте я пойду, — сказал Пушкин, — я ростом всех вас меньше, и потому легче укроюсь…
— Ты и увертливее всех нас, — добавил Малиновский.
— Да и смышленее, — заключил Пущин. — Выследи сперва сторожей, а потом посмотри: нельзя ли открыть нам калитку.
— Хорошо. Не подставит ли мне, господа, кто-нибудь из вас спины?
— На, — сказал Малиновский, самый рослый из наличных заговорщиков, и, упершись ладонями в забор, наклонился. Пушкин едва лишь прикоснулся к его плечам, как вслед за тем товарищи услышали уже легкий прыжок его в сад.
— Благополучно? — спросил тихо Пущин.
— Благополучно, — был такой же ответ.
Пока оставшиеся под забором выжидали результата рекогносцировки, их лазутчик ощупью, тихомолком пробирался вперед, в непроглядной темноте то запинаясь ногой о заглохшую траву, то натыкаясь на дерево или на куст. Вдруг мелькнул впереди слабый свет, донеслись звуки двух голосов. Пушкин различил в пятнадцати шагах от себя, под нависшим деревом, сложенный из соломы, наподобие копны, низкий шалаш. Озарялся он тлеющими угольями догоравшего костра ровно настолько, что силуэт его выделялся из окружающего мрака. Голоса исходили из шалаша, оттуда торчали также чьи-то ноги, обутые в лапти. Один голос, отрывистый и грубый, принадлежал, очевидно, пожилому мужику, другой, светлый и звучный, — молодому парню.