Страница 10 из 38
П у т е ш е с т в е н н и к. Ну и что ж! Есть нечто сильнее разлуки, даже вечной разлуки. Это радость познания и выполненного долга. Я выполняю свой долг…
Робот замолчал. Спасибо ему и за это…
Шумел дождь. Он шумел давно, но ты не замечал его шума, занятый спором с механическим своим антиподом.
Дождь на этой планете шумел так же, как и на твоей. Миллиарды светлых капель падали на траву, на деревья и на песок. В воде возникали дождевые пузыри и лопались. Дождь шумел. Затем он прекратился. И над долиной уже встала радуга.
Путешественник вышел из жилища. Он шел по берегу реки, шел, рассеянно думая о том, о чем он думал здесь часто. Внезапно он остановился, весь охваченный сильным и тревожным чувством. Кусты зашевелились, и на протоптанной оленями тропе возникло человеческое существо. Это была девушка, одетая в оленьи шкуры. На ее низколобом большеротом и все же миловидном лице появилось выражение испуга и сильного любопытства. Затем все исчезло – и выражение, и лицо, и девушка. Был только слышен шум неистово несущихся сильных и быстрых девичьих ног.
Потом опять наступила тишина.
9
Сидя в автобусе, Тамарцев думал все о том же. «Что такое память? – думал он. – Это самый простой и самый сложный вопрос, который когда-либо люди задавали себе. Что такое память? Знаменитый французский психолог Пьер Жане сказал, что память – это преодоление отсутствия… Мне нравятся слова Пьера Жане. В них скрывается глубокий смысл… У больного Рябчикова повреждена память, мнема. Рябчиков отсутствует. Он отсутствует для самого себя. Он не в состоянии осознать себя как личность… Собрать все части своего «я» в живое единство… В его сознании все распадается. Прошлое существует как бы само по себе. Оно не связано с настоящим. Бедный Рябчиков, как помочь тебе преодолеть отсутствие, соединить тебя с самим собой, с миром, с друзьями, с женой, а главное – с мигом, с мгновением, которое скользит мимо тебя?»
Автобус остановился возле больницы. Через десять минут Тамарцев был в палате, где лежал Рябчиков. Дежурная сестра принесла историю его болезни, сказала:
– У нас новенькая санитарка. – И усмехнулась тонкими, злыми губами старой девы.
Тамарцев взглянул на новенькую санитарку и удивленно сказал:
– Как? Это вы?
– Я, – ответила она.
– Но почему? Зачем? У вас же другая профессия. Вы где-то работали.
– Работала. И взяла расчет. Поступила работать сюда.
В светлых серых глазах настойчивость, печаль и что-то насмешливо-игривое…
– Не надо было это делать. Не надо.
– Почему, профессор, не надо?
– Надо думать не только о нем, но и о себе.
– А я и думаю о себе.
Тамарцев хмурится. Ему не нравится это. В этом есть что-то чрезмерное. У Рябчикова корсаковский синдром. Вряд ли ему скоро удастся выйти из своего затянувшегося отсутствия. Вряд ли. А что будет делать она? Вечно дежурить и ждать…
Она уже в курсе всех больничных дел. Она уже знает, сколько сахара в крови каждого больного. Ей придется ухаживать не только за своим мужем. В палате кроме него еще два десятка «отсутствующих», тех, у кого прошлое отделилось от настоящего и все невыразимо спуталось. Сколько терпения и выдержки требуется от врача, от сестер, от санитаров, чтобы помочь им обрести и мир, и личность, и всю радость, которую знают только здоровые, осознающие себя в единстве с самим собой.
Рябчиков спит. Голова бессильно покоится на тощей больничной подушке. Лицо, заросшее черной щетиной, у него отсутствующее, но не больше, чем когда Рябчиков бодрствует. Возможно, ему снятся сны. И в снах возвращается то, что он утерял, – личность.
Жена смотрит на мужа, на его осунувшееся лицо, на тощую, жесткую больничную подушку, потом смотрит на Тамарцева и говорит:
– Я бы принесла из дому. Но неудобно. Тогда надо принести всем другим. Да и не положено…
Потом она говорит так же тихо, почти шепчет:
– Воевал всю войну, дошел до самого Берлина, и ничего. А тут…
Тамарцев хмурится. Он уже слышал эту историю. Слышал много раз…
– Рябчикову надо, – говорит он ей на этот раз сухо, не как жене больного, а как санитарке, – побольше находиться на свежем воздухе. Побольше дышать кислородом.
В палате обычный больничный воздух, особый воздух, который бывает только в больницах. В нем есть что-то застывшее, неподвижное, словно и воздух уподобился пребывающим здесь. В нем нет перемены, нет времени. Он был таким же, этот воздух, и тридцать лет тому назад, когда Тамарцев, студент медицинского института, приходил сюда на стажировку. Ничто не изменилось. И кажется – больные те же самые. Ничего нет неподвижнее, чем этот недуг.
– Да, побольше дышать кислородом.
– Он не любит гулять.
– Надо, чтобы полюбил. Он надышался окисью углерода. Значит, ему надо побольше кислорода… Побольше сидеть в саду, поменьше в этом душном помещении.
Рябчиков спит. На лице отсутствующее выражение, между губами пузырек слюны, как у ребенка. Интересно, каким он был до того, как заболел? Наверно, не таким унылым. Унылого она не полюбила бы. Тамарцеву всегда казалось загадочным это чувство. Ему было непонятно, за что женщины любят мужчин. Его не любили женщины. Не любили и жены. Ни та, первая, которая умерла, ни вторая, что ушла от него к Арбузову. Арбузов однажды сказал, не скрывая своего превосходства:
– Женщины не ошибаются. Они чувствуют в мужчине истинную ценность. Если хочешь, в этом есть нечто необъяснимое… Они видят все даже сквозь оболочку. Их не обманешь! Они обладают даром прозрения…
Пошляк! Образованный, начитанный, интеллигентный пошляк.
Прозревают… И пусть прозревают. По-видимому, она тоже обладает этим даром…
Тамарцев бросает взгляд на жену Рябчикова. «Неужели, – думает он, – я завидую несчастному человеку? Он почти уже не человек, а его любят, по нему тоскуют, ему приносят в жертву себя. Тебе это знакомо только по книгам. Ты влюблялся не раз. Но в тебя не влюблялись. Тебе никто не приносил себя в жертву. Наоборот, тебе все ставили в вину. И занятия физиологией и психологией. И увлечение писательством. Ставили в вину и физическое недомогание. И умение помногу работать, и даже такой пустяк, как привычку громко храпеть во время сна…»
Тамарцев идет к другому больному. Его фамилия Иванов. Иван Иванович Иванов. У него, кажется, нет жены. Его никто не ждет. У Иванова полное отсутствие всякой связи с прошлым. Он ничего не помнит, словно только что родился. Его прошлое превратилось в ничто.
Чувство щемящей жалости охватывает Тамарцева. Он не разучился жалеть больных, несмотря на долгие годы работы в клинике. Профессия не убила в нем чувства. Когда-то, студентом-практикантом, он стыдился этого чувства, боялся его, он думал, что оно помешает ему стать хорошим врачом.
В четыре часа дня Тамарцев выходит из больницы. Рядом с ним жизнь. И дышится легко. Живой, подвижный и свежий воздух. Другой мир.
Ему нужно успеть в научно-исследовательский институт на конференцию, а автобуса не видно. Ждать пришлось долго, и он чуть не опоздал на доклад.
Бородин уже на трибуне, перебирает листки и прочищает горло. Солидное, чуточку обрюзглое лицо человека, изучающего вот уже много лет аппарат познания, источник мысли, то, что, познав окружающее, хочет познать и само себя. Яйцевидная лысая голова, нос с тонкими нервными ноздрями и архиерейская пушистая борода.
– Ум физиолога и психиатра, – сказал докладчик тихо, как бы размышляя вслух, – чем-то сродни уму инженера, конструктора космических приборов. Ведь человеческий мозг – это тоже своего рода космос, бесконечность, заключенная в черепную коробку. Человеческий мозг – это вершина эволюции земной биосферы и в какой-то мере итог. Впрочем, об итоге говорить еще рановато. Разве эволюция остановилась? Разве человек – вершина ее – не будет меняться и дальше по мере смены тысячелетий?..
Тамарцев, как всегда замирая от удовольствия, слушал этого человека. Он любил, мало того, обожал его и одновременно сердился на него. Он любил его за ум, за талант и сердился за его характер. Он был умен, как дьявол. За глаза его все называли Архиерейская Борода. А в глаза? Кто посмел бы ему это сказать? И вот сейчас в его насмешливых глазах циника и честолюбца светилась мысль, сильная и дерзкая мысль, способная проникнуть в самую суть любой, самой сложной проблемы…