Страница 5 из 74
Юнкер, ставший офицером, попал в Польшу. И неизвестно ещё, как сложилась бы его судьба дальше, пополнило бы имя его список выдающихся землепроходцев, не вмешайся здесь случай. Как он важен порой для полного счастья – случай! Офицера перевели на Дальний Восток, в Приморье. Потом Арсеньев писал: «Когда мечта моя сбылась и я выехал на Дальний Восток, сердце моё от радости замирало в груди».
Новая Гвинея ждала Миклухо-Маклая, пустыня Гоби – Пржевальского, Антарктида – Беллинсгаузена, Дальний Восток ждал Арсеньева. Он нашёл в этой земле себя и в этой земле себя оставил. Случалось, он уезжал оттуда, и уезжал надолго. В столицах он познакомился с Анучиным, Семёновым-Тян-Шанским, Козловым, Шокальским и был обласкан этими знаменитыми путешественниками, книги его принесли громкую, часто недоступную людям науки славу. Московские комсомольцы устраивали овации на митингах в его честь, он был известен и признан за тысячи километров от своего Приморья, но, как бы далеко он ни уезжал, он возвращался в своё Приморье.
Всю жизнь закрашивал Арсеньев белые пятна на картах наших восточных границ. На картах географических он дал описание рельефа Приморья и впервые детально обследовал горную систему Сихотэ-Алиня. На картах этнографических он рассказал о быте и нравах коренного населения этого края. На картах геологических – неизвестные истоки самых крупных рек. Он привёз из экспедиции первые сведения об их глубинах, режимах течения. На картах метеорологических выделил две зоны с резко непохожим климатом и разделил их на подобласти с определёнными характеристиками. Он изучает зверей, птиц, рыб, растения. Он отыскивает в древних курганах правду о прошлом этих земель, до– называет, что нанайцы, удэгейцы, орочи – потомки древнейшего и исконнейшего населения Дальнего Востока и Сибири.
Что может быть разнообразнее и интереснее жизни большого путешественника! Да, и замерзал в пургу, и погибал в стремнинах, и с глазу на глаз встречался с «хозяином» – уссурийским тигром, и видел нежное чудо тайги – цветок женьшеня. Перечислять можно бесконечно, только зачем перечислять – все это есть в его книгах. Но при всём разнообразии жизни Владимира Клавдиевича Арсеньева есть в ней одно великое однообразие: работа. Работал в походах, работал за письменным столом, вновь переживал каждый шаг ушедших в прошлое скитаний. Наверное, все люди, не умирающие после смерти, отмечены этим однообразием.
Джордано Бруно:
«Я ВРАГ ВСЯКОЙ ВЕРЫ!»
Маленьким его звали вовсе не Джордано, а Филиппо. Есть легенда, будто бы к его колыбели подползла большая змея. Младенец закричал, позвал отца, и отец убил змею. Он вспомнил об этом уже большим мальчиком и снова удивил родителей: тогда они не могли понять, как произнёс младенец имя отца, теперь – как могла сохраниться эта история в его памяти.
В семнадцать лет он стал послушником монастыря доминиканцев и превратился в Джордано. С тех пор все звали его Джордано Бруно Ноланец: имя его родины – маленького неаполитанского города Нолы, о котором он так тосковал всю жизнь, – бродило с ним по свету.
Монахи владели прекрасной библиотекой, в которой он провёл буквально всю свою молодость. Даже враги Ноланца признавали его человеком высочайших знаний, и все эти знания он приобрёл в юности. Бруно был крупнейшим среди современников знатоком Аристотеля, всех его христианских, еврейских и арабских толкователей, античных философов, учёных, писателей и поэтов – таков итог десяти лет, проведённых над книгами.
«Невежество, – иронизировал Бруно, – лучшая в мире наука, она даётся без труда и не печалит душу!» Он печалился постоянно. Ах, если бы он не был великим учёным, какой великий инквизитор мог бы получиться из этого молодого книжника! Но церковь и инквизиция потеряли его очень рано: с юношеских лет пришло к нему великое Сомнение. Из расплава знаний выкристаллизовывались бесконечные вопросы. Чем больше он читал, тем яснее становились для него несообразности религиозных догм, самые богоугодные книги питали его атеизм. Через много лет в Англии в гостях у французского посла принялись однажды гадать по книге Ариосто, и ему выпал стих: «Враг всякого закона, всякой веры…» Таким он был всю жизнь.
Многие страсти Джордано Бруно обесценили ушедшие века, но его учение о бесконечности вселенной и множественности миров, подобных нашей Земле, никогда не будет забыто. Бруно, развивая идеи Коперника, разбил купола небесных сфер с закреплёнными на них навечно звёздами и первым из людей не устрашился беспредельности космоса.
Читая о страданиях Бруно и Галилея, мы подчас готовы считать их палачей некой страшной, тёмной, тупой силой, олицетворением воинствующего невежества. Но это не так, и именно потому, что это не так, трагедия Бруно глубже. Наивно полагать, что иезуиты готовы были выжечь в мозгу человеческом всякое знание, вытоптать ростки любой науки. Нет, это было им не под силу, и они понимали это. Наука не только не преследовалась, но даже поощрялась до той поры, пока находилась или хотя бы могла находиться в услужении церкви. В 1277 году парижский епископ Этьен Темпье, исполняя волю папы Иоанна XXI, предал анафеме догмат о существовании только одного мира. Он доказывал, что астрономические открытия лишь подтверждают вездесущность и беспредельность божественных сил. И сама идея о множественности миров не преследовалась церковью до конца XVI века.
Бруно подлежал уничтожению не за то, что утверждал, что миров много, – да будет славен господь в неутомимых трудах своих! Его казнили за идею подобия этих миров земному миру, за покушение на исключительность человеческого существа, за низведение Земли в разряд рядового, ничем не замечательного небесного тела. Он поднимал руку на догматы, лежавшие в основе религии. Его наука угрожала самому её существованию, а раз так, наука эта подлежала немедленному уничтожению.
Самое поразительное в Джордано Бруно заключалось в том, что, постоянно находясь среди людей, у которых лицемерие определяло благополучие, а скрытность подчиняла себе все движение характеров, он всегда с абсолютной откровенностью отстаивал свои более чем крамольные взгляды. Один немецкий исследователь его творчества отмечает: «Бруно не выносил никаких стеснений ни как мыслитель, ни как поэт…» Он органически не мог кривить душой, предательство своих убеждений было для него страшнее смерти, и, когда он был поставлен перед дилеммой: отречение или смерть, он после тяжких раздумий выбрал всё-таки смерть. Выбрал не из гордости, не из фанатичного упрямства, а лишь из убеждений, что покаяние перечеркнёт все труды его жизни, что отречение – это тоже гибель, но гибель уже бессмысленная. Ведь он сам писал, что «смерть в одном столетии дарует жизнь во всех грядущих веках». И оказался прав: на площади Цветов люди поставили памятник, на котором написано: «Джордано Бруно от века, который он предвидел».
При всей пестроте биографии Ноланца каждый эпизод его жизни определяется двумя непременными составляющими: пропаганда собственных философских и научных взглядов – гонения и преследования, вызванные этой пропагандой. Так было, когда в 28 лет он бежал из Рима. Так было в Женеве, где он попал в лапы кальвинистов и угодил в тюрьму. Так было в Тулузе, где науськанные ревнителями веры студенты чуть не избили его. В Париже он был в чести, давал уроки королю, казалось, притерпелся, одумался, а он пишет комедию, и снова невиданный скандал, и снова надо в дорогу, благо его имущество не требовало долгих сборов. Он только собирается в Англию, а сэр Кэбхем, английский посол в Париже, уже доносит в Лондон: «Джордано Бруно, итальянский профессор философии, намерен отправиться в Англию. Взглядов его я не могу одобрить…»
А потом новый скандал в Оксфорде и диспут с учёными мужами в доме шталмейстера королевы Елизаветы. В ту февральскую сырую ночь ему не дали даже провожатого с факелом, и, вспоминая обиду, написал он тогда вещие слова: «Коль придётся Ноланцу умирать в католической римской земле, дайте по крайней мере провожатого с одним факелом…»