Страница 5 из 9
С отрочества до смерти она была одинокой, и эта се отверженность была связана с постоянным отталкиванием от окружающего: «Я все веши своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием». Очутившись в эмиграции, Цветаева оказалась снова одинокой; ее неохотно печатали эмигрантские журналы, а когда она написала восторженно о Маяковском, заподозрили в «измене». В одном из писем Цветаева рассказывала: «В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не свое: тамошнее. Содержание будто «наше», «а голос - и х и и й».
В том, что обычно называют политикой, Цветаева была наивна, упряма, искренна. В 1922 году я выпускал вместе с художником Э. Лисицким журнал «Вещь» - он выходил по-русски, по-французски и по-немецки. Марина по своему желанию перевела для журнала на французский язык обличительное стихотворение Маяковского «Слушайте, сволочи!». В тридцатые годы, давно охладев к русской Вандее, она все еще не могла примириться с новым стилем - я говорю не об искусстве, а о календаре. (Я вспоминаю рассказы о первом годе Советской власти; в Петрограде на одном из совещаний Блок страстно отстаивал старую орфографию - все он принимал, а вот «лес» без ятя ему казался не лесом.)
В годы первой мировой войны Цветаева писала:
Германия, мое безумье!
Германия, моя любовь!
(Она не была одинока - Блок тоже говорил о своей приверженности к немецкой культуре.) Четверть века спустя немецкие дивизии вступили в преданную Прагу, и Марина их прокляла:
О мания! О мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумие
Творишь.
Наши встречи в тридцатые годы были редкими, случайными, пустыми. Я не знал, как она живет, чем живет; не знал ее новых стихов. Это были для Цветаевой годы больших испытаний и большой работы: теперь я вижу, как она поэтически росла, освобождаясь от последних «плащей», находила простые и пронзительные слова.
Жилось ей очень плохо: «Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает пять франков в день, на них вчетвером (у меня сын 8-ми лет, Георгий) живем, то есть просто медленно подыхаем с голоду».
С. Я. Эфрон стал одним из организаторов «Союза возвращения на родину». Он показал себя мужественным. Обращаясь к своему сыну, к молодым, родившимся в эмиграции, Марина писала:
Перестаньте справлять поминки
По Эдему, в котором вас не было!..
Аля уехала в Москву; вскоре за нею последовал С. Я. Эфрон.
Но не было в мнимом эдеме и самой Цветаевой. Прошлый мир никогда ей не казался потерянным раем.
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
Она многое любила именно потому, что «нельзя», аплодировала не в те минуты, что ее соседи, глядела одна на опустившийся занавес, уходила во время действия из зрительного зала и плакала в темном пустом коридоре.
Девочкой Марина увлекалась «Орленком» и всей условной романтикой Ростана. С годами ее увлечения стали глубже: Гёте, «Гамлет», «Федра». Она иногда писала стихи по-французски, по-немецки. Однако повсюду, кроме России, она чувствовала себя иностранкой. Все в ней связано с родным пейзажем - от «жаркой рябины» молодости до последней кровавой бузины. Основными темами ее поэзии были любовь, смерть, искусство, и эти темы она решала по-русски. Любовь для нее тот «поединок роковой», о котором говорил Тютчев. Цветаева писала о пушкинской Татьяне: «У кого из народов такая любовная героиня: смелая и достойная, влюбленная и непреклонная, ясновидящая и любящая?» Пуще всего Марина ненавидела заменители любви:
Сколько их, сколько их ест из рук.
Белых и сизых!
Целые царства воркуют вкруг
Уст твоих. Низость!
Она сама была «влюбленной и непреклонной».
Цветаева вернулась на родину с четырнадцатилетним сыном в 1939 году. Кажется, одним из ее последних стихотворений было написанное после того, как фашисты прикончили Испанию и вторглись в Чехословакию:
Отказываюсь - быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь - жить.
С волками площадей
Отказываюсь - выть…
С. Я. Эфрон погиб. Аля была далеко - в лагере. Марина и в Москве оказалась одинокой.
Она пришла ко мне в августе 1941 года; мы встретились после многих лет, и встреча не вышла - по моей вине. Это было утром, «тарелка» успела уже рассказать: «Наши части оставили…» Мои мысли были далеко. Марина сразу это почувствовала и придала разговору деловую видимость: пришла посоветоваться о работе - о переводах. Когда она уходила, я сказал: «Марина, нам нужно повидаться, поговорить…» Нет, мы больше не встретились: Цветаева покончила с собой в Елабуге, куда ее занесла эвакуация.
Сын Марины погиб на фронте. Алю я иногда вижу; она собрала неизданные стихи Марины.
От многих строк Цветаевой я не могу освободиться - они засели в памяти на всю жизнь. Дело не только в огромном поэтическом даре. Дороги у нас были разные, и, кажется, мы ни разу не встретились на одном из тех перекрестков, где человек, в действительности или только в своих иллюзиях, выбирает себе дорогу. Но есть в поэтической судьбе Цветаевой нечто мне очень близкое - постоянные сомнения в правах искусства и одновременно невозможность от него отойти. Марина Ивановна часто спрашивала себя, что важнее - поэзия или созидание реальной жизни, отвечала: «За исключением дармоедов во всех их разновидностях - все важнее нас (поэтов)». Она писала после смерти Маяковского: «Прожил, как человек, и умер, как поэт…» Никогда Цветаева не пыталась укрыться от жизни; напротив, хотела жить с людьми: одиночество было для нее не программой, а проклятием; оно было тесно связано с тем единственным другом Марины, о котором она сказала: «Сей человек был - стол…» Она не была никогда в «Ротонде», не знавала Модильяни, а написала:
Гетто избранничеств! Вал и ров.
По - щады не жди!
В сём христианнейшем из миров
Поэты - жиды!
Слово «избранничество» может сбить с толку; но Цветаева считала «гетто» не гордым отъединением, а обреченностью: «Какой поэт из бывших и сущих не негр?»
Когда я перечитываю стихи Цветаевой, я вдруг перестаю думать о поэзии, перехожу к воспоминаниям, к судьбе многих моих друзей, к своему - люди, годы, жизнь…
4
Передо мной клочок желтой выцветшей газеты; это «Биржевка» за 24 сентября 1917 года. Несколько театральных новостей: «Михайловский театр репетирует «Смерть Иоанна Грозного», но пьеса, весьма возможно, будет снята с репертуара, причины - малочисленность труппы и несоответствие политических тенденций самой пьесы с событиями и настроениями наших дней». «Комиссия при Совете Р. и С Д. устраивает в октябре ряд симфонических концертов. Участвуют солисты и оркестр 171-го зап. пехотного полка. Дирижировать концертами будут А. Глазунов, А. Зилоти и А. Коутс». Рядом напечатан мой очерк, присланный из Москвы:
«В квартире 6 у писателя-символиста изысканное общество: мадам Элеонора - теософка, офицер с орденами, еще писатель помоложе, несколько просто интеллигентов.
– Никто не слушает,- стонет интеллигент.- Недостоин наш народ свободы - хамы, насильники, воры. В трамвае у меня два ключа украли. Палки требуют. Рано дали им свободу, не учли. Говорят, «учите их». Этих-то мужиков? Не-ет! Пускай попробуют, проявятся. Порежут друг друга, а потом приедет генерал на белом коне - усмирит. И лучше будет…
– Что вы,- грустно вздыхает теософка,- вы говорите, на коне генерал, а я думала - Милюков…
– Так точно, палка необходима,- учтиво поясняет ей офицер.- И возьмите, до этой «свободы» офицера, который, простите, и в морду даст при случае, солдатики очень уважали, можно сказать, любили. А теперь комитеты и прочее безобразие. Чтобы «земляки» наши резолюции выносили?.. Не могу! Они мне Георгия за храбрость присудить хотели. Отказался - хитрость! Так точно, палка необходима, дисциплина…
Писатель-символист недоумевающе оглядывает гостей, закатывает глаза и вещает: