Страница 58 из 103
И уж совсем на днях прочитал, что призывает о. Дмитрий Православную Церковь канонизировать русских писателей девятнадцатого века: Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Толстого....
То не иначе как расплата за "гапонизм", поскольку речь идет о принципиальном непонимании не только сути литературного творчества, но и смысла канонизации.
Нынче Бог ему судья.
Но семнадцать лет назад, в ночь на четырнадцатое мая восемьдесят второго, валяясь на нарах "опохмелки" сорок шестого отделения милиции, я испытал некий коварнейший искус: образ сломленного батюшки то и дело возникал в моем смятенном сознании.
Впрочем, для слабого и хворостинка - колодина, а тростинка - бурелом. Слабина в человеке рассредоточена по закоулкам души, но только дай волю, и сползется, стянется, сгустится ртутной тяжестью под сердцем, и сердце тогда уже не сердце, а сердчишко.
Ну не нужен мне второй срок! Первый был университетом, и сам тогда был молод и весело опрометчив. И главное - тогда я сидел за дело. За дело в нескольких смыслах, а не только в одном, на суде озвученном...
Теперь же предстояла ответственность за бездействие - так воспринимал я очередную напасть, ибо вчистую разгромленное, не успевшее толком начаться русское дело уже как бы и не нуждалось в лишней жертве. А сам по себе я решительно ничего не значил для доблестных органов. Арестованный по девяносто третьей статье, что всего лишь до трех лет, с первым же допросом я понял: не наказание ждет, потому что наказывать не за что. Будут, говоря всегда неприятным для меня языком блатарей, ссучивать, поскольку, разделавшись с полулегальным русофильством, готовятся органы к мягкой, но всеохватной зачистке русофильских настроений, и посему более прочего нужна им полнота информации о соответствующих настроениях в обществе и о людях-персонах, в этих настроениях так или иначе повинных. И если я откажусь от сотрудничества по предложенной теме, моя девяносто-блатная статья тут же обернется семидесятой со второй ее частью, и тогда десять лет особого режима и пять ссылки - по сути, это конец...
Так оно и получилось. И когда получилось, сожалений уже не было. Но пред тем была одна, первая ночь, когда пропахшую блевотиной камеру-опохмелку от пола до потолка раздирал никем не слышимый вопль моей ломавшейся души: "Не хочу! Не хочу!"
Тогда-то и произошло чудо. Впрочем, как я теперь думаю, если б и не произошло, исход был бы тот же, не верю, что мог бы поломаться. Однакож "не верю" - это еще не "уверен"...
Было уже не менее двух часов ночи. Алкаши в жизнеутверждающем мажоре исполняли храповую симфонию. И вдруг захрустел ключ в камерной двери. Лампочка-сороковка, что над дверью, высветила фигуру дежурного милиционера, вошедшего в камеру. И он именно мне делал какие-то знаки. Я поднялся.
- Пошли, - тихо сказал сержант и вывел меня из камеры, не закрывая двери.
Допрос? Среди ночи?
Но он остановился, достал из кармана что-то, завернутое в шелковый платочек, подержал в руке, протянул мне.
- Знаешь, от кого? - спросил.
Я развернул платок. То было выточенное из дерева пасхальное яйцо. Искуснейшим образом яркими, праздничными красками на дерево нанесен был вкруговую Московский кремль и Москва-река.
- Она тут два часа стояла, плакала. Пожалел... Ну, так знаешь, от кого?
- Конечно. Спасибо, сержант.
- Между прочим, она сказала, что ты не из трепливых...
- Само собой.
- Ну, дуй на место.
Такой вот короткий диалог шепотком, и я снова в камере.
Всего лишь за неделю до ареста в пасхальные дни были у меня в гостях Георгий Владимов и его жена Наташа. Тогда они подарили нам с женой два Владимовым выточенных, а Наташей расписанных пасхальных яйца. Работа с деревом - хобби Владимова. В подвале дома, где жил, он устроил мастерскую. Мы тогда засиделись допоздна. Литература... интеллигенция... эмиграция...
Владимовым надо было уезжать. Колебались. А дела уже были заведены на обоих. Наташа прокололась с подпольной "Хроникой", Владимов - на контактах с энтээсовским журналом "Грани", куда его приглашали на главного редактора...
Поздно ночью пошел проводить и помочь поймать такси на нашей аппендицитной улице. Ловить такси не пришлось. Оно уже поджидало рядом с домом, как и другая машина чуть поодаль, - Владимовых "пасли вплотную".
Нынче наши пути разошлись. Я не нашел для себя возможным поддержать его в двусмысленном конфликте с издательством "Посев", которому я обязан и русскими, и переводными изданиями за границей. Он мне этого не простил. Меня, в свою очередь, коробят его выступления на радио "Свобода". Если сегодня есть политические позиции, то мы, кажется, на разных... Наташа умерла... К ней, мягко скажем, по-разному относились друзья Георгия Владимова. Для меня же...
...Я стоял, прислонившись к стене камеры, исписанной снизу доверху всякими суждениями о жизни вообще и советской милиции в частности. В руке сжимал драгоценный подарок и явственно чувствовал, как что-то меняется в моем сознании и сознавании ситуации, что перемена эта добрая, спасительная... Но чудо еще было не завершено. Прямо напротив моих глаз на стене я прочел размашистую карандашную надпись:
"Дохренища всяких гадав кто только за себя".
Я так громко рассмеялся, что некоторые из храпевших умолкли и заворочались на грязных матрацах у моих ног. Все! Действительно! Все мгновенно встало на свои места. Не по логике, а по чуду. Потому что именно вмиг. Я начал расхаживать на свободном от храпящих тел пятачке... Туда-сюда... По пять маленьких шажков... Ходил и нашептывал... стихи. Стихописание - это всего лишь один из множества способов и приемов выживания в неволе. От того, что нашепталось за одиннадцать невольных лет, я отнюдь не в восторге. Но четырнадцать строк, сложенных той вечно памятной ночью, - ими горжусь. И не постыжусь привести:
Накрыла тьма средь бела дня,
Замуровала в нишу.
Пропал. Исчез. И нет меня.
И сам себя не вижу.
Давлюсь назойливостью мглы,
Безмолвьем плесневелым.
Но, натыкаясь на углы,
Не задыхаюсь гневом.
Для гнева - мертв.
Для стона - мертв.
И в том оно - искусство:
Я снова зэк, я снова тверд.
Я снова зэк...
Мне грустно...
Конечно, тьма проблем была еще впереди. Предстояло отвыкать (или научиться запрессовывать в себе) от весьма поздно проснувшегося чадолюбия. Раньше-то все дела на первом месте... Писанина, ставшая привычкой,- тут как раз в стихописании спасение... Из друзей кое-кого исключить... Кому случалось, тот знает, как это противоприродно - заштриховывать в душе любовное отношение к человеку.
И многое, многое в себе, чему попросту надо было свернуть шею. Дрожь в коленках... Знал, она тоже еще посетит, но теперь знал, что справлюсь. Прежний опыт неволи подсказывал, что чудеса, укрепляющие дух, также еще будут. И были. В Бутырках на втором месяце сидения, опять же в весьма критический момент, тем же способом, через охрану, получил коротенькое добронапутственное письмецо от Нины Глазуновой. Или не чудо?! В Лефортово, когда уже была предъявлена убийственная 70-я, следователь Губинский, все еще не терявший надежды "расколоть" подопечного, разрешил забрать в камеру изъятую при обыске книжку "посевовского" издания- "Год чуда и печали". И мой родной Байкал стал словно рядом, всего лишь под подушкой...
Я должен был освободиться в девяносто седьмом году. Едва ли выжил бы. Но случилось.
Не случилось другого - радостного преображения России, о котором грезили русские люди нескольких поколений Гулага...
Свойственно людям верить в добро, и вторично при том: само добро свойство ли то души человеческой, дар ли Божий или просто случайность, каковая кому-то выпадает счастливым жребием, а кого-то минует. Оно возможно - добро. Оно, по крайней мере, возможно, сколь бы ни были злы времена, обстоятельства, люди.
У добра миллионы форм. Да какой там миллионы! Сколько людей, столько и представлений о нем, о добре. И двух душ не сыскать, кто б помышлял о добре одинаково...