Страница 3 из 13
Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД) возникла из стратегических соображений. КВЖД являлась логическим завершением Великого Сибирского пути; это не просто рельсы, протянутые в сторону Порт-Артура и Дальнего, – это скорее центральная платформа русско-китайского альянса, обогащенная двумя важными факторами. Фактор первый: там, где раньше ядовито полыхали опийно-маковые плантации, быстро возник торговый город Харбин. Фактор второй: Владивосток обзавелся Восточным институтом, ставшим научным придатком КВЖД и всей той запутанной политики, которая возникла на отдаленных рубежах нашего государства.
Восточный институт готовил не только переводчиков, он выпускал толковых администраторов, негоциантов, товароведов и даже счетоводов, приспособленных действовать в азиатских условиях. Выбор языков был обширен: китайский, японский, корейский, монгольский, наречья маньчжурские – и обязательное знание английского. Учили крепко: помимо языков давали политэкономию, историю религий Азии, этнографию, новейшую историю стран Дальнего Востока. Понятно, почему аудитории института заполнили офицеры, армейские и флотские. Если бородатые штабс-капитаны, уже обремененные семьями и невзгодами жизни в захудалых гарнизонах, мечтали о льготах, положенных им, как студентам, тешили себя надеждами на прибавку к скудному жалованью, то молодежь стремилась в институт по иным причинам. Подпоручикам и мичманам требовалось заполнить опасный вакуум, который невольно возникал в свободное от службы время… Они рассуждали примерно так:
– Не мотать же юность по шантанам! А тут, глядишь, годы пролетят, язык знаешь, диплом в кармане. Как говорят бабки в народе, наука на вороту не виснет. В жизни все пригодится…
К числу таких юнцов, мысливших здраво, принадлежал и мичман Панафидин. В кабинете директора он ожидал сегодня хорошего нагоняя, и профессор Недошивин, правда, щадить его не стал.
К сожалению, как выяснилось из неприятного разговора, он оказался давним партнером каперанга Стеммана по игре в бридж и потому хорошо разбирался в обстановке на крейсерах.
– Не советую, господин мичман, ссылаться на занятость службою. Вы ведь еще не стали вахтенным начальником «Богатыря», вы – по юности лет – пока числитесь лишь вахтенным офицером. И мне известно, где вы бываете по субботам…
(«Где я бываю по субботам… Неужели известно?»)
– Да, – продолжал Недошивин, – мне ваша история с виолончелью знакома… от Александра Федоровича Стеммана. Если бы вы меньше пиликали в доме Парчевского, у вас больше бы оставалось времени для серьезных занятий в институте.
(«Боже, и Парчевские… все знают», – думал мичман.) Недошивин встал из-за стола, педантично передвинув от края китайского божка здоровья и житейского благополучия.
– К февральской репетиции вы сдадите все экзамены, чтобы впредь я не ставил вас, офицера, в неловкое положение…
«Репетициями» назывались годовые экзамены; их было три – осенняя, февральская и мартовская. Внизу у института мичмана поджидал рюриковский священник – якут Алексей:
– Ну как? Дым с копотью? Или обошлось?
– Договорились на февраль. Как-нибудь выкручусь.
Конечников предложил взять коляску до пристани, чтобы к четырем часам поспеть на катер с крейсеров. Но Панафидин сказал, что до «Богатыря» доберется вечерним катером:
– У меня еще дело, отец Алексей, в штабе бригады… Даниилу Плазовскому, ему одному, можете по секрету сказать, что я уже подал рапорт о списании меня с «Богатыря».
– О списании… куда же, мичман?
– На ваш «Рюрик»…
Сначала Панафидин повидал в канцелярии штаба своего однокашника по Морскому корпусу – тоже мичмана Игоря Житецкого, занятого активным подшиванием входящих-исходящих. Каждый человек на Руси – кузнец своего счастья, и каждый кузнец выковывает свое счастье как умеет. Житецкий еще гардемарином облюбовал свою карьеру в голубых снах – службою на берегу, подальше от кораблей и поближе к начальству, без качки и блевотины по углам, без кошмарных аварий и ночных передряг на мостиках.
– Ну что? – спросил он Панафидина, точным жестом проставляя синий штемпель на казенную бумагу: «Секретно». Мичман завел речь о своем рапорте…
– Знаю, – перебил его Житецкий. – Твой рапорт у Рейценштейна… Значит, решил идти на таран?
– Выхода нет: Стемман меня ест живьем.
С рейда четырежды пробили склянки: смена вахт!
– Не думай, Сережа, что на «Рюрике» тебе будет легче…
Но корпоративная солидарность со времен учебы еще оставалась в силе между бывшими гардемаринами, и потому Житецкий преподал Панафидину краткий урок о том, как правильнее вести себя с Рейценштейном:
– Поменьше лирики. В разговоре следи за его левым глазом. Как только он начнет его задраивать, словно иллюминатор перед штормом, ты сразу снимайся с якоря… Полный ход!
Рейценштейн сидел за столом – лысый, а бородища лопатой, как у Кузьмы Минина. Бахрома эполет, почерневшая от морской сырости, свисала с его дряблых плеч, как подталые сосульки с перегретой солнцем крыши. Дело прошлое, но приличное жалованье прочно припаяло Николая Карловича к этим проклятым крейсерам, и если бы не эти проклятые деньги, то он давно бы плюнул на всю поганую экзотику дальневосточных окраин…
Разговор он начал сам – с вопроса:
– Так куда мне вас… на «собачку»? Как раз вчера врачи выписали мичману Глазенапу с миноносца № 207 очки такой диоптрии, что он… э-э-э… ни хрена не видит.
Панафидин объяснил причины своей просьбы:
– Мой дед плавал еще под парусами на клипере «Рюрик», мой родитель служил на паровом фрегате «Рюрик». Традиции семьи обязывают меня служить под флагом того корабля, который развевался и над головами моих пращуров. Не так ли?
Это была лирика, от которой Житецкий предостерегал. Но левый глаз адмирала был широко распялен, внушая доверие.
– Похвально, мичман… э-э-э, даже очень. Но я, – продолжал он, экая дальше, – могу пойти навстречу вашим желаниям лишь в том случае, если вы честно доложите мне о своих несогласиях с Александром Федоровичем Стемманом.
– Он требует, чтобы я оставил виолончель на берегу. Но, посудите сами, где же оставить? Не на вокзале же в камере хранения. Он этого не понимает. Между тем инструмент очень ценный. Поверьте, это так… Когда я посещал классы консерватории, профессор Вержбилович обнаружил, что моя виолончель работы Джузеппе Гварнери. Это подтвердил и Брандуков…
Веко на глазу Рейценштейна слабо дрогнуло.
– Стемман прав! Любые дрова на боевом крейсере опасны в пожарном отношении. Наконец, у вас на «Богатыре» полно клопов, которые из вашей виолончели могут устроить для себя великолепный разбойничий притон… Откуда у вас «гварнери», мичман?
– Наследство из семьи адмирала Пещурова.
– Его дочь, случайно, не жена адмирала Керна?
– Так точно. Софья Алексеевна.
– Э-э-э…
И тут мичман заметил, что Рейценштейн начал задраивать один глаз. Только не левый, а правый (о чем Житецкий не предупреждал). Как быть в этом случае? Панафидин решил, что сигнал о близости шторма к нему не относится.
– Почему вы не любите своего командира?
– Александр Федорович сам не любит меня.
– А зачем ему любить офицера с музыкальным образованием? Ему нужна служба! Если каждый мичманец будет выбирать себе корабли по мотивам, далеким от служебного рвения, во что же тогда превратится флот нашего государя императора… А?
Все ясно. В канцелярии Житецкий каллиграфическим почерком перебеливал казенное «отношение» и по одному лишь виду своего однокашника догадался о печальной судьбе его рапорта.
– Ну и что? – браво сказал он Панафидину. – Ты бы знал, сколько я набегался, пока не заслужил права сидеть за вот этим столом… Хоть бы война поскорее! – произнес Житецкий.
– Какая война? Ты почитай газеты. Сейчас в Петербурге все наши дипломаты вспотели, борясь за мир с Японией.
– Так дипломатам за эту борьбу и платят больше, чем Ивану Поддубному. А нам, офицерам, возражать против войны – все равно что жарить курицу, несущую для нас золотые яйца…