Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 56

Они его покинули, презирая. Потом явился итальянский живописец Марчелло Баччиарелли. Взмахивая рукавами широких одежд, он поставил неоконченный холст.

— Я забыл, граф, как вы вчера сидели.

— Вот так, — начал позировать ему Понятовский.

— Прекрасно! Тогда продолжим.

— Но мне скучно сидеть без дела.

— Позовите чтеца, а мы послушаем.

Явился чтец графа Понятовского.

— Что вам угодно слушать? — спросил он, кланяясь.

— Прочтите мне то место старых посполитых хроник, где запечатлено пророчество о неизбежном разделе Польши, которое сделал в тысяча шестьсот шестьдесят первом году на сейме круль Ян-Казимир, этот счастливый любовник Нинон де Ланкло…

Чтец декламировал ему на кованой латыни:

— Придет время, и Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрии достанется вся Краковия, если вы, панство посполитое, не перестанете посвящать время межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…

Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.

— Кстати, — спросил он, — тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.

Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.

— Да, — отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней,

— наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа — на Мари Миньо.

— Вот так всегда и бывает с королями, — засмеялся Баччиарелли, — вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…

По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков — это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры — у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…

Ох, Польша, Польша — несчастная любовь моя!

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ. Конфликты

Что начертано предопределением, сбудется.

Не говори, что ищущий мало старается.

Покорись начертанному на скрижалях предопределению.

Придет тебе назначенное, и ты сам все узнаешь.

1. ПОЛМИРА ЗА ОДИН РУБЛЬ

Соломбала — остров напротив Архангельска, там столица корабельщиков русских; в половодье скотину загоняют на кровли домовые, улицы становятся каналами, как в Венеции, начинается карнавал на шлюпках — мастерово-матросский, чиновно-штурманский! И архангелогородцы, втайне завидуя веселым островитянам, глядят, как мечутся над Соломбалою фальшфсйеры, как взлетают к небу брандскугели, и судачат меж собою вроде бы осудительно:

— Ишь гулены какие! Хоть бы верфь не спалили…

Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины — чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: taverne. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say — слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки — слышь ты!).





Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи — топор, весло и рейсфедер.

— Не Прошка, а Прохор Акимыч, — говорил о себе отрок…

Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи — учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная — это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой — еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!

Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.

— Мяу, — сказал Прошка коту и почесал его.

— Пшшшш… — отвечал кот, ловко царапаясь.

— Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, — сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. — Пишет мне тиммерман столичный, будто Михаила Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!

— Так я же аглицкий, дядечка, знаю.

— Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…

Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства — Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:

— Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? — Грумантом звался Шпицберген.

— Я. Спасибо дядечке — учит и кормит.

Дядя пригласил кота на колени, гладил его:

— Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!

— О чем нонешняя молодежь думает? — дружно заговорили корабельщики. — И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского-как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?

— Тринадцать уже. — И Прошка заплакал.

— Ништо, — сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. — Вот ужо! Это еще не слезы — скоро будут ему подлинные рыдания…

Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:

— Что останется — вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!

Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз — погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.

— Ноу, — отказался играть с ним Прошка.

— А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?

— Не из пушки я выскочил. А нож — во!

— Да с моим сравню, не короче ли? — И нож отобрал. — Клянусь невыпитым джином, — засмеялся он, — ты еще не лакал «гаф-эндгаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.

Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:

— Мне бы в Архангельск… я ведь-слишта!

…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?