Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 47

Он видел издалека, как Дэзирэ вышла из воды, как накинула на плечи халат, как отжала, склонив голову, волосы. Он хотел выйти на несколько метров левее, но потом понял, что это глупо, и пошел прямо к своим вещам.

Он стоял голый, отряхиваясь, когда она подошла.

- Полотенце почти сухое, - сказала она, протягивая.

Он медленно вытерся, натянул брюки, сгреб в охапку вещи. Взявшись за руки, как дети, они пошли по освещенному луной пляжу к гостинице. Где-то далеко трещал мотор мотоцикла. Слабо плескалась волна.

- Чего мне здесь не хватает,- сказала Дэзирэ,- так это цикад...

Он посмотрел на нее сбоку. Опустив голову, она улыбалась, словно знала что-то такое, о чем он и не догадывался.

- Эта милая брюнетка - ваша жена? - наконец спросила она.

-О, нет! Подруга... Когда-то я был женат, но счастье это продлилось лишь шесть месяцев. Развод был веселее свадьбы...

- Mais elle a pleure comme la Madeleine de Proust...?

- Ничего подобного! Девушки часто выходят замуж, чтобы отделиться от родителей. Это и был ее случай.

Гостиница была погружена в сон. В широком окне коридора морской пейзаж фосфоресцировал, как картина гиперреалиста. У дверей номера он выпустил ее руку.

- Спокойной ночи, мадемуазель,- сказал он тихо. Спокойной ночи, месье,- сказала она, улыбаясь, и по-парижски они расцеловались...

- Dormez bien...

Подушка пахла Амели, простыни гремели, как жесть, и сухо кололся невытряхнутый песок. Он хмыкнул, дернув ногой, вспомнив, как Дэзирэ смотрела на него, пока он вытирался, что-то приятное и давным-давно забытое начало обволакивать его, он повернулся на живот, зарылся в подушку, затем, без перехода, увидел темный сруб деревенского колодца, изумрудным мхом отороченные бревна, тень своей взлохмаченной головы, качающуюся на расходящихся зеркальных кругах маслянисто-черной, иссиня-аспидной воды.

* *

На следующий день, в затишье сиесты, два покрытых рыжей пылью "лендровера" подрулили к козырьку гостиницы. Вяло и с кислым видом разбрелись длинноногие дивы и загорелые ковбои по номерам. Компания не добралась до Карфагена, все, кроме Бальфаза, были больны знаменитой местной разновидностью дизентерии: la djerbiai

В самолете тем же вечером они заняли места, благо кресла не были пронумерованы, в хвосте, ближе к туалетам. Бальфаз вручал каждой вернувшейся из уборной девице новую порцию иммодиума. Отто отказывался от лекарств. Осунувшийся Хаппи жевал зерна тмина и запивал их водкой. Его загар слинял, и был он непривычно бледен. Полузакрытыми глазами смотрел он в окно на широко пылающий закат и зло шевелил желваками.





Париж приближался медленно, Франция наползала рывками, словно кто-то тянул к югу, к морю - стягивал с неё пестрое лоскутное одеяло.

* *

Июнь Ким провел в Венеции. Еще зимой он получил одномесячную стипендию, что-то вроде премии, от фонда Ирмы Рубенфельд. Он жил в удобной двухкомнатной квартирке недалеко от Кампо Сан-Поло. Студия была на последнем этаже, и в круглых корабельных окнах, выходивших на юго-восток, плескалась не зеленая вода каналов, а горячее море черепицы.

Он никогда не был в Венеции летом, в сезон, но в первое время стада туристов, шум, атмосфера ярмарки, базара не раздражали его. Он знал Венецию зимнюю, почти пустую, он помнил piazza под снегом и пересекающих её цепочкой по диагонали, как пустыню Гоби, по-военному закутанных, неизбежных, японцев... Он помнил Гвидекку под мокрыми струями снега и густой туман на острове Сан-Франческо дель Дезерто, туман, в котором кто-то огромный и невидимый полоскал горло, в то время как неразличимая за монастырским парапетом ухала и чмокала вода. В памяти его отпечатались ледяные молочно-синие рождественские ночи на набережных и клубящийся лиловый, крупно-зернистый свет фонарей на мостах, ожоги ледяного ветра на палубе вапоретто, и вкус густого chocolatte con pa

И все его снимки тоже были зимние, синие, как китайский фарфор, серые, как влажная фланель, с теплыми пятнами рыжего - каминных отсветов на потолке, абажуров за занавесками, задних огней овощной баржи, пришвартованной к стене узкого, как рукав старого пальто канала, баржи, торгующей в клочкастой тьме яблоками и картофелем, цветной капустой, луком и гирляндами чеснока...

Никогда и нигде, даже в сибирской тайге, он не мерз так, как в январской Венеции. Стоя на корме ночного вапоретто, валко, как призрак мимо призраков, скользящего вдоль чуть освещенных стен Дуганы, он, свирепея, пытался отвинтить одеревеневшими пальцами крышку серебряной фляжки с граппой. Ветер с лагуны высекал из глаз крупные слезы, проклятая крышка наконец поддавалась, и малиновое тепло, не грея, медленно стекало по пищеводу, отказываясь смешиваться с кровью, и оставалось лежать в желудке, как расплавленная лужа олова.

"Лейка" замерзала, мотор ее молчал, и приходилось носить блок батареек под свитером, в нагрудном кармане рубахи. Треножник кусал пальцы, объектив, стоило дыхнуть в его направлении, запотевал, слезы стояли в глазах, отказывались стекать по щекам, застревали в щетине и окончательно мешали наводить на резкость. Он удваивал, утраивал чувствительность пленки, рассчитывая больше на глубину резкости, чем на собственное зрение.

И все же зимняя Сирениссима была на чудо хороша на этих эктахромовских слайдах. Ободранные стены дворцов в оранжево-черной мгле тлели тусклым золотом. Силуэты сгорбленной пары, старика со старухой, бредущих по набережной возле Арсенала в клубах светящегося изнутри тумана могли быть иллюстрацией к Чистилищу. Лак гондол в ясные дни был фиолетовым. Молоденькая продавщица в пурпурном, в талию, бархатном платьице, размноженная в зарослях стеклянной лавки бесчисленными зеркалами, сидела, забывшись с надкушенным яблоком в поднятой руке. Косой снег чуть заметно заштриховывал снимок. Арктическим хладом напитанный мрамор ступеней и портиков церквей, был шероховат и бел, как лоб мертвеца. И все это было пористым, точечным, как живопись начала века - форсированная проявка давала крупное зерно.

* *

И вот теперь, в июне, он узнавал и не узнавал свою Венецию. Она была, как оставленная любовница, живущая с другим: преувеличенно веселая, нарочито распахнутая, вызывающе и сомнительно счастливая.

Город был кошачьей столицей, и везде, где мог, он снимал кошек: за оградой домика Д'Ануццио, в тупиковой Рио Пизани, в саду возле пирса, где их было за сотню, у ног согбенного каменного Гоббо, на могиле Стравинского, на недалеком надгробии Эзры Паунда.

Они напоминали ему банды пригородной шпаны. Среди них не осталось детей Нини, этого любимца Верди и принца Меттерниха, белоснежного душистого Нини, жившего когда-то в кофейне возле Фрари.

Нынешние, одинаково грязно-серые, драные, вызывающе независимые, они грелись на черепице крыш, спали в чужих садах, выглядывали из-под зачехленных синим брезентом сидений гондол, волочили крыс по церковным плитам или, вжавшись в мшистые камни лестниц и выпустив когти, что-то брезгливо ловили в жирной, изумрудно вспыхивающей, пресной воде каналов.

Как-то на закате, возле моста Кавали он наехал двухсотмиллиметровым зуммом на морду взъерошенного рыжего котище, который, время от времени озираясь, пожирал гору спагетти в томатном соусе. Спагетти, вываленных на аккуратно подстеленную Cariere Della Sera. На одном из проявленных слайдов зверюга исподлобья зло смотрел в объектив - из его пасти длинно свисали нити спагетти.

Город был кошачьей столицей, заселенной каменными львами. Он попробовал сделать серию хвостатых и крылатых - и бросил. Он так никогда и не научился снимать округлый камень, только - плоский. И лишь один лев уцелел на снимках - лысый, возле ворот Арсенала. Снятый снизу в ветреный, с порывами солнечного ливня день, он плыл, полный царственного отвращения, в клубящихся облаках над куполами разноцветных зонтов бельгийских туристов.

Свет в этой летней Венеции вызывал в нем восторг и ужас. Солнце наполняло город, как витая струя воды наполняет голубой эмали ванну. Город по самые крыши затоплен был подвижным легким светом. И свет этот, отраженный в воде каналов и лагуны, в тысячах, в сотнях тысяч окон, витрин, иллюминаторов, зеркал, солнечных очков и ручных часов, вибрировал и дрожал. Портативные радуги пульсировали тут и там, длинные голубые шпаги лучей раздирали дневной мрак узких улочек. Магазинчики стекла полыхали веселыми пожарами. Солнечные зайчики вприпрыжку и врассыпную скакали по плитке площадей.