Страница 43 из 95
- В Кемптен-то я подоспел вовремя, а вот в Мем-минген опоздал, чтобы предотвратить совершаемое тут варварство, когда, как вижу, к мозельскому вину подают сало! - сказал шевалье.
Петр, перебив его, обратился к герцогу по-чешски:
- Прошу Ваше Высочество принять мою благодарность за спасение моей жизни.
На что Вальдштейн, удивленно подняв свои герцогские брови, ответил по-немецки:
- Что это? На какой тарабарщине вы со мной говорите?.
Петр дал протечь минутке молчания, которое делили с ним все придворные, а затем молвил на изящно-затейливом немецком языке, перенятом им у императорского двора еще в Праге:
- Не предвидя, что вызову неудовольствие Вашего Высочества, я позволил себе перед лицом Вашего Высочества прибегнуть к моему родному чешскому языку, каковой, полагаю, является родным языком и Вашего Высочества.
- Ну, так вы ошиблись,- изрек герцог.- Не вижу оснований исповедоваться в чем-либо перед кем-либо, но так как равным образом не вижу оснований и для того, чтобы делать из этого тайну, скажу по-военному кратко, точно и прямо, что я - немецкий дворянин, сын немецких родителей, и с языком местного населения родины моей Богемии никогда не соприкасался ни дома, ни в учебных заведениях. Не так ли, Макс?
Максимилиан, племянник герцога, ответил:
- Точно так, mon oncle [ дяди (фр.).].
- Приношу извинения Вашему Высочеству,- молвил Петр,- за то, что опрометчиво отвлек мысли Вашего Высочества, без сомнения, занятые вопросами наивысшей важности, на бесплодную ниву. Ибо что такое язык, говоря вообще человеческий язык, язык как таковой, безотносительно к различиям между отдельными языками? Когда я был молод, то считал язык, сиречь способность выражать себя в словах, славой человека, гордым признаком его отличия от животных, превосходства над ними, трофеем его разума, крыльями его духа, инструментом его поэтичности, диадемой на его челе; позднее жизнь научила меня, что истина совершенно в ином: язык, вместо того чтобы быть благословением человека, есть его проклятие и служит не славе его, но позору.
- Вот поразительное утверждение,- сказал герцог,- и оно тем поразительнее, что свою хулу языку вы произносите речью весьма изысканной. Чем же обоснуете вы столь необычную мысль?
- Язык человеческий гораздо сложнее, изощреннее и богаче смыслом, чем язык природных звуков; он способен манить или предостерегать, выражать страх или боль - и все это потому, что и мир человека бесконечно сложнее мира животных. Однако в этом - не преимущество наше, но, напротив, наша беда и наше проклятие. Человек вынужден был изобрести язык прежде всего для того, чтоб оправдывать свои ошибки, расплетать сети, в которых то и дело запутывается по вине собственной неуемности, скупости, себялюбия, близорукости, алчности, невежества и глупости. Языком мы клевещем, предаем и оскорбляем, языком мы неустанно друг перед другом извиняемся, потому что наши кривые пути заставляют нас натыкаться друг на друга. Язык - инструмент лености, ибо им мы приказываем слугам делать за нас то, что сами делать не желаем, тогда как они, будучи мудрее тех, кто им приказывает, молчат.
- Странные мысли,- заметил герцог.- Совершенно безумные, но интересные. А Петр продолжал:
- Язык необходим нам, чтобы скрывать неприятные факты, в которых мы повинны сами - благодаря языку же; мы пользуемся им для лицемерного успокоения людей, обоснованно встревоженных; языком мы рассказываем о том, что совершили и пережили, ибо желаем хвалиться своим геройством или остроумием. Равные, прямые, естественные отношения между людьми обходятся без слов. Речь - инструмент отнюдь не для распространения истины, ибо истину никто знать не желает, а для распространения лжи и притворства; это не призывы героев, но грубые окрики стражников, средство не утешения, но насмешки. Языком мы спрашиваем дорогу, потому что наш мир запутан и хаотичен, языком объявляют войны и спорят о том, сколько ангелов уместится на кончике иглы; языком мы хвалим бога, ничего не зная о его существовании,- и языком мы прежде всего болтаем, несем вздоры, сплетничаем и ораторствуем, что, как я с отвращением сознаю, делаю сейчас и я, слуга Вашего Высочества.
- Несомненно, вы несете околесицу,- отозвался герцог,- но хорошим языком. Мой друг отец Жозеф будет, разумеется, рад, когда я сообщу ему, что вы, его протеже, которого я, верный своему слову, разыскал по его желанию, да к тому же спас вам жизнь,- что вы, кроме прочих добродетелей, ценимых в вас отцом Жо-зефом, еще и прекрасный оратор, отличный мастер словесной гасконады и актер.
- Ваше Высочество называет меня актером? - удивился Петр.
- Вот именно. И незачем на это обижаться, ибо я люблю актеров и ценю их. Так вот, когда я слушал вас и наблюдал, мне вспомнился Шекспир, английский драматург, который устами принца Гамлета внушает актерам декламировать мягко, тонко, не размахивая руками и во всем соблюдая умеренность; далее он советовал им не преувеличивать и эту мягкость и тонкость, но всегда держаться естественно. Именно так поступили и вы, произнося свою речь, так что я просто наслаждался, слушая вас. Вы нравитесь мне, господин де Кукан, и я доволен, что вы прибыли к моему двору. Твердо надеюсь, что вы дадите нам возможность долго еще наслаждаться вашим присутствием.
- Для меня было бы радостью и честью принять приглашение Вашего Высочества, но обстоятельства, которым я не хозяин, возбраняют это. Ваше Высочество выразились в том смысле, что обратили свое высокое внимание на мою незначительную особу по желанию отца Жозефа, который, если не ошибаюсь, в данное время пребывает в Регенсбурге. До сего часа я не знал, что отец Жозеф желает меня видеть и говорить со мной, но теперь, когда я это узнал, то не хотел бы терять время и прошу Ваше Высочество не гневаться, если я отправлюсь к нему немедленно, точнее - завтра же ранним утром.
- Я тоже возвращаюсь в Регенсбург завтра утром,- заявил племянник герцога Макс.- И мне было бы приятно, если бы вы присоединились к моему поезду. Петр с благодарностью отверг это приглашение, ссылаясь на то, что намерен ехать очень быстро и не хотел бы никого связывать.
- Ваше рвение делает вам честь,- сказал герцог,- и отвечает моим намерениям: пускай этот капуцин видит, что достаточно ему обмолвиться при Вальдштейне хоть словечком о своей мечте или желании, как дело тотчас завертится вовсю. Я велю приготовить письмо, которое вы передадите отцу Жозефу. А теперь последуем старому доброму немецкому обычаю: давайте есть и пить вволю, не думая о том, нравится это какому-нибудь мусью французу или нет.
Поздно вечером, когда придворное общество расходилось по домам, шевалье де ля Прэри присоединился к Петру и тихо, с неудовольствием, сказал ему:
- При том, что вы питаете в отношении Вальдштей-на-позвольте мне употребить ваши собственные слова,- решительно враждебные замыслы и публично называете его убийцей,-слишком уж вы старались снискать его расположение своими речами, и это меня поражает. И едва снискав сие почтенное расположение, тотчас отказались остаться при его дворе. Признаюсь, я вас не понимаю.
- Беюсь, непонимание это при вас и останется, и мне никогда не представится случай объяснить вам свое поведение,- ответил Петр.- Дело в том, что когда завершится авантюра, в которую я бросаюсь, мне, возможно, уже не хватит дыхания, нтобы дать вам хоть какое-то объяснение.
- Почему бы вам не объяснить все это сейчас?
- Потому что я не совсем уверен, в здравом ли я уме,- отозвался Петр.Ибо дело это столь сумасшедшее, что трудно согласовать его с разумом и истиной. Для этого мне надо прежде всего выспаться.
Но выспаться в ту ночь Петру не удалось: когда он удалился в комнату, отведенную для него, в дверь поскреблась Либуша; как было при вчерашнем ее визите в тюремную камеру, и сегодня в глазах ее и на влажных губках сладостно дрожали отблески лунного света. Долгие часы провели оба в наслаждениях и блаженстве, причем в согласии с тезисами Петра, обошлись без всяких слов. Только уж когда начала редеть ночная тьма, Либуша спросила голосом замирающим и все же полным восхищения: