Страница 40 из 95
Далее следовало сдвоенное "I", начертание которого пишущий исполнял с явным увлечением, несколько даже помедлив в предвкушении удовольствия. Затем перо пускалось в дальнейший интересный путь по гладкой плоскости листа, двигаясь сперва вправо, не балуясь никакими изгибами или загогулинами, чтобы тотчас вывести справа налево большую петлю, с которой соединялась вторая, еще большая, но обращенная книзу, причем столь размашисто, что закругленным своим верхом проникала в центр, если угодно в лоно, а то еще можно и так сказать: в святая святых предыдущей петли. Что, по нашему суждению, и должно было изображать сдвоенное "I" посередине фамилии Wallenstein. А то, что одно из них стремится вверх, а другое вниз, не имеет ровно никакого значения. Человек, поднявшийся от простого мелкопоместного дворянина до дважды герцога и притом перевернувший Европу вверх ногами, может позволить себе и такую причуду - обратить вверх ногами простенькое "I".
А перо уже разбегается к последней петельке справа налево, которую нельзя назвать ни малой, ни большой, ибо она и есть что-то среднее между малым и большим; петелька умеренная, как раз в меру. По всей видимости, это первое из двух "е", содержащихся в имени "Валленштейн", а следующая за ней острая галочка изображает согласную "п". Все это заканчивается пятью совершенно одинаковыми, ничем друг от друга не отличающимися, проведенными, я бы сказал, в какой-то злобной спешке остриями, представляющими, разумеется, заключительную часть имени Валленштейн, то есть "stein". Почему же вдруг, спросим себя, после столь любовно выписанных, после стольких затейливых, мягко закругленных буковок - такой внезапный ряд острых линий? Оттого ли, что, украшая первую часть своей подписи, пишущий исчерпал всю свою фантазию, но не энергию, а энергия, лишенная воображения, способна создать только безудержно-яростное "чирк, чирк, чирк", без всякой прелести, без вариаций и складности? Или потому, что Вальдштейн - по-немецки "Валленштейн" - баловал, дарил своей душевной приязнью лишь первую половину своего имени, поскольку немецкий глагол "wallen" имеет весьма красивое значение: развеваться, вздыматься;, особенно привлекательно он звучит, например, во фразах "das Meer wallt",- море волнуется; или "die Haare wallen im Winde" - волосы развеваются на ветру; меж тем как существительное "Stein", камень - нечто твердое, скудное, злобное, носатое, а что еще того хуже - обыденное, завершающее бесчисленное множество немецких фамилий, и не только дворянских? Трудно сказать, нелегко судить - остается лишь принять этот факт к сведению и примириться с тем, что заключительные буквы "s, t, e, i, n" Вальд-щтейн писал одинаково, словно не было меж ними никакой разницы, и даже над предпоследней из них, над "i", не удосуживался ставить точку.
Однако даже с такой критической оговоркой нельзя не признать, что подпись в целом производила сильное впечатление. Разумеется, легко понять, что подпись была практически неразборчива, да и вряд ли кто давал себе труд, как то сделал автор вышеприведенного анализа, попытаться расшифровать значение отдельных линий, закруглений и петелек; но в те поры подпись Вальдштейна была знакома многим, а тот, кто ее не знал, мог проверить ее подлинность, взглянув на привешенную к документу личную печать герцога. Вряд ли мы ошибемся, определив эту сигнатуру - красота которой выдает, что автор ее учился каллиграфии и был искусен в хитроумном умении одним росчерком пера нарисовать, скажем, лебедя,- как подпись человека беспощадного, высокого ранга и могущественного, как подпись глобальную и неподражаемую.
В МЕММИНГЕНЕ
Итак, шевалье де ля Прэри получил от Вальдштейна упомянутое резкое письмо, которое и положило конец кемптенскому злоключению Петра, ибо шевалье подоспел на место казни в самую последнюю минуту. Он сунул письмо под нос бургомистру Рериху, и тот, пробежав его глазами, побледнел, после чего прочитал его вслух притихшей пораженной толпе; на этом все было кончено, отменено, завершено, и далее все пошло как по маслу, без особенных препятствий, если не считать таковым жалкое и беспомощное выступление князя-настоятеля Малифлюуса, оскорбленного тем, что Вальд-штейн с грубым своим распоряжением отнесся только к магистратуре Старого Кемптена, словно бы ему, Малифлюусу, главе Нового Кемптена, не принадлежало в этом казусе право голоса; поэтому князь-настоятель заявил, что никакого Вальдштейна он знать не знает и никакой Вальдштейн не имеет права ему приказывать, а посему он настаивает на исполнении приговора. Но народ, для которого имя Вальдштейна звучало ужаснее, чем имя Вельзевула, до смерти испугался Вальд-штейновых угроз и заглушил голос Малифлюуса - второй раз за этот день - свистом и криками. Теперь оставалось только вернуть Петру его пожитки, коня, оружие и прочее, что и было сделано охотно, быстро и с немецкой аккуратностью.
Бургомистр Рерих попытался исполнить еще и ту часть требований Вальдштейна, где говорилось, что Петра надлежит не просто освободить, но сделать это еще и с извинениями; однако сам Петр пресек невнятное бормотанье бургомистра следующей изящной речью:
- Знаю, вы по-прежнему считаете меня преступником, точнее, грабителем и убийцей, и не в моих силах опровергнуть это - да, впрочем, и- желания нет. Вы, без сомнения, думаете, что только в наше страшное время может произойти нечто столь дьявольски извращенное, как то, что убийцу освобождают потому лишь, что его взял под охрану еще больший убийца. Что ж, вы бесспорно правы в том, что наше время и впрямь ужасно, вследствие чего действительно случаются извращения, которым бы не было места, если б миром правили разум и логика. Но в моем личном казусе извращение состоит не в том, что я избежал казни, а в том, что меня хотели бросить народу, жаждущему справедливости, как бросают кость голодным псам, и что вы, господа советники, отмахнулись, как от чего-то нестоящего, от необходимости выяснить - виновен я иди нет; главное, что в ваших руках оказалась жертва, и это дало вам возможность сыграть подлую комедию справедливой кары. Если Вальдштейн тому помешал, то это первый добрый и положительный поступок в его жизни. А засим, уважаемые господа и почтенная публика, разрешите откланяться.
И пустив коня легкой рысью, Петр удалился в сопровождении своего спасителя де ля Прэри, и долго глядела им вслед притихшая толпа, причем женщины, и молодые, и старые, и среднего возраста, думали своими пышноволосыми женскими головами нечто в том смысле, что ничего не скажешь, этот кавалер, кто бы он ни был, не только мужествен - ибо когда его везли на казнь, он не издал ни звука, а уж куда там клянчить милости, как то в обычае у осужденных, и он не только handsome и good-looking, до того даже, что надо бога благодарить, что это великолепное тело, достойное кисти Тициана, не погибло смертью, достойной мрачного резца Калло,- но еще образован и умен, речь его течет плавно, слова так и льются, да на таком высоком немецком языке, что наш брат ни словечка не понял. В тот вечер и в ту ночь мужчины в Кемптене, будь то в Старом или Новом, а также в окрестных деревнях, были захвачены врасплох необычайно сильной и ненасытной внезапной страстностью и требовательностью своих жен и любовниц. И все это носило столь действенный характер, что ровно девять месяцев спустя численность населения этого края, потерявшего столько жизней вследствие военных зверств, была полностью восстановлена.
Но не будем уклоняться в сторону и проследим далее судьбу нашего героя.
Петр и шевалье де ля Прэри молча скакали во всю прыть, и лишь когда стены Кемптена остались далеко позади, последний нарушил молчание:
- Жестокое испытание, не правда ли?
- Признаюсь,- ответил Петр,- когда палач стал поднимать надо мной колесо, мне было прямо-таки unheimlich [' жутко (нем.). ].
То были слова подлинного героя и человека без нервов. Но Петр тотчас доказал, что нервы у него все-таки были: приблизившись к шевалье, он подал ему руку и растроганно проговорил:
- Спасибо вам за то, что я еще почувствую в жизни сладкий запах хлеба!