Страница 9 из 16
Я рассказывал ему сказки, каких наслушался от соседа старика Саши Бирюкова. Сказки Петруха слушал с большим интересом, а когда я начинал пересказывать что-нибудь из вычитанного в книгах, он говорил:
- Вранье все это, так не бывает.
- А в сказках и вовсе выдумка.
- Не скажи. В сказках все правда. Только их понимать надо: дураку невдомек, а умный разберется. Попы жадные? Правда! Попадьи распутные? Правда! Помещики изверги? Правда! Полиция продажная? Правда! Был царь дурак - тоже правда.
Слово "правда" он произносил отрывисто, с ударением, словно гвозди в каблук заколачивал.
- А покойники встают из могилы, ведьмы на помелах летают, черти по-разному оборачиваются - тоже правда? - спрашиваю, втайне торжествуя.
- Не шибко ты, паря, соображаешь. Без чертовщины, слышь, не так занятно, она для блеску, как вакса для сапога. Ты всегда вглубь гляди. Как на приисках делают? Золото отбирают из пустой породы.
Как-то я рассказал ему, что знал о Пугачеве по "Капитанской дочке". Это его заинтересовало.
- Про Стеньку Разина я много слыхал и песни знаю. Тот разбойник мне по нраву. Ты не знаешь, почто Пугачев царем себя назвал, раз за народ сражался с помещиками? Дорвался бы до престолу, еще вилами на воде написано, кем бы обернулся для крестьянства.
Этого объяснить я не мог.
Голос у Петрухи приятный. Сидя на пороге своего убогого жилища, он поет:
Точно море в час прибоя,
Площадь Красная шумит.
Что за говор, кто там против
Места Лобного стоит?..
У меня ни голосу, ни слуху, но я пытаюсь подтянуть ему. Он обрывает песню и с сожалением, словно на убогого, смотрит на меня.
- Как черт по бабке. У тебя, Ванька, никакого дрожания в голосе нет, а без дрожания лучше не пой. Песня красоты требует и чтобы от души. А так драть глотку-только тоску наводить. Слыхал, как голодные волки зимой воют? От голодухи воют, а кому любо?
О сибиряках он отзывался всегда, хорошо. Чалдоны-умные мужики, богатые, черти, не так, как здешние зимогоры.
- Зачем ты, Петр Глебович, уехал оттуда?
- Там у меня добра столько, как и тут. А все же родина, тянет, язви тя за душу.
Август - последний месяц в Няндоме - я жил вместе с Николкой у его зажиточной тетки. Пухлая, расторопная, она держала в своих руках мужа, подрядчика Фаддея Карповича, и его доходы. Самого дома видали редко. Он был похож на сытого кота, толстенького, мягонького, добренького, с отвислыми щеками.
Посмеиваясь и поглаживая редкую бороденку, мурлыкал сладеньким голоском, рассказывая, как намедни обсчитал на целую сотню ротозеев-сезонников или как объегорил заказчика.
Мы с Николкой спали на полу в чулане, на широкой постели, набитой соломой. Кормила нас хозяйка когда ухой из сущика, когда из соленой трески, когда щами из требухи, вареной картошкой с постным маслом, поила чаем с сахаром вприкуску, а по воскресеньям и с кренделем, хлеба вволю. Платил я за всю эту благодать половину своего заработка-тридцать рублей в месяц.
До смерти надоела трепотня дочери хозяйки-тридцатилетней девы, убежавшей из какого-то женского питерского монастыря после свержения самодержавия. Звали ее Олимпиадой, Липой. Монархистка с головы до пят, она боготворила царя с царицей и Гришку Распутина.
Липа удивляла своим невежеством, бесцеремонностью и ехидством. И кажется, гордилась этими своими качествами. Она ничего не читала и с презрением относилась к грамотеям. Меня не обижали ее насмешки насчет моего "образования" (это слово она произносила с брезгливой гримасой) и над моей профессией чернорабочего-специалиста по нужникам и помойкам. Дура, что с ней спорить!
В теплое августовское воскресенье Фаддей Карпович пожаловал домой в отличном настроении. Он долго шептался со своей старухой на кухне, подсчитывая деньги и потирая руки. Видно, много хапнул за неделю.
К обеду заявился Петр Глебович в своей праздничной сатиновой косоворотке и в начищенных ботинках. Макриды с Петром нет. Не то чтобы он не баловал ее своим вниманием, а скорее родня с ней знаться не хотела.
Пригласил Петра на рыбный пирог сам хозяин, чтобы покуражиться над шуряком-бедолагой.
Нас с Николкой тоже усадили за общий стол. Фаддей Карпович выставил бутылку настоящей сорокаградусной водки. Ее можно было достать только незаконным путем, так как официально торговля водкой была запрещена.
- Петруха, у тебя, поди, все внутри пересохло? - проговорил с издевкой хозяин, разливая водку по трем пузатым рюмкам. - Это тебе не политура, а настоящая, николаевская:
- У тебя-то, Фаддейка, знаю, что не пересыхает: ты ведь людской кровью смачиваешь свою утробу.
- Уж так и кровью! Никого я не убил, не изувечил, а что с иных дураков шерстку стригу, так ведь это и законом не запрещено. Дал бог руки, а веревки сам вей.
- Веревки ты умеешь вить: из песка совьешь и кого хошь удавишь.
- Дак ведь крови не проливаю.
Водку пили втроем на равных: хозяин, Петруха и Олимпиада. Мы с Николкой нажимали на еду, особенно когда хозяйка не следила за нами скупыми и жадными глазами.
Обмен любезностями между зятем и шурином прерывался пьяными взвизгами Олимпиады. Петруха ее подзадоривал:
- Липка, правда, что ты с Гришкой Распутиным спала?
- Нет, дядя Петя, не довелось. Ему не до меня было. У него во дворце были бабы дай бог какие. Даже про царицу болтали.
Вечером хозяйка накормила нас с Колькой соленой треской. Потом мы с Колькой напились чаю и холодной воды. Уснул я, как всегда, мертвым сном. Под утро просыпаюсь, во рту пересохло, в желудке горит. Иду на кухню к бадейке, ковшик воды зачерпнул и пью, заливаю пожар нестерпимый. Скрипнула дверь, в дверях- монашка, распахнув халат на голом теле, и крадется ко мне. От неожиданности железный ковшик из моих рук с грохотом падает на пол. Липа остановилась и прислушалась. Тихо. Мой ковшик никого не разбудил. Я стою истуканом. Она подошла и обхватила меня руками, прижалась и шепчет:
- Не бойся, дурачок, пойдем ко мне...
От нее разит перегаром, потом и какой-то приторной сладкой мазью или духами. Вырываюсь-и в чулан. Меня бьет лихорадка.
ОСЕНЬЮ
Домой к началу учебного года я добрался уже не пешком, а на попутной подводе. За подкладкой пальтишка подшито сто рублей. Хорошо побурлачил! Часто оставался на "зорянку" (так мы называли сверхурочные), а платили за нее вдвойне. На себя тратил мало, был скуп и бережлив, чтобы удивить своих: вот какой добытчик!
Девяносто рублей отдал отцу, а десятку-оставил на свои мальчишеские расходы, а точнее-на махорку.
Купили вторую коровенку, малорослую. Довольный отец по этому поводу шутил:
- Одной женой да одной коровой полосы не унавозишь.
Моя мать носила в город молоко, и ее постоянной покупательницей была жена сторожа и сама сторожиха земской управы Пелагея Сидоровна Петрова (она себя звала Полиной). Муж ее, Михаиле Иванович, был похож не на сторожа, а скорее на присяжного поверенного: с седеющей подстриженной бородкой, высокий и прямостойный, одевался опрятно и вел себя с достоинством. Полина под стать своему мужу- стройная и высокая, в молодости была красавицей, она и теперь, в пятидесятилетнем возрасте не утратила привлекательности. Вот к ним-то я и перебрался из сторожки училища.
Петровы занимали одну довольно большую комнату с кухонной печью, рядом с лестницей на второй этаж.
В семье у них были дочери: Лизка семнадцати лет, Зинка - двенадцати, Анька - десяти и сын Петька моложе меня на два года. Старший сын, Андрей, находился в действующей армии, две замужние дочери жили в нашем же городе. На кухне только ели и распивали чаи, а вечером, ночью и утром занимали все здание земской управы. Чиновники, отсидев положенное время на службе, расходились по домам, освобождая для нас просторные апартаменты. Было где разбегаться, пошалить, позабавиться.
Но надо и на харчи зарабатывать. Я с Михаилом Ивановичем иду колоть дрова и носить их к печкам. За это меня подкармливали тем, что оставалось от обеда и ужина. Пока они ели, я сидел и глотал слюни. Потом Михаиле Иванович провозглашал: