Страница 3 из 6
Пустота возникает как почти болотный пузырь, как инфаркт внутри распираясь, как бы постепенно надуваемый дыша в трубку, в донышко воздушный шарик, она расширяет этот объем; сдвигает, искажая углы, пусть даже и сохраняя непрерывность дней, окрестности, выпирая изнутри чем-то кондово тяжелым, угольным, нефтяным, давно известным, слишком хорошо известным, чтобы думать о том, что об этом надо помнить.
Потом, если уж делиться опытом, все так просто: ты понимаешь, что если жизнь между вами и возможна, то в единственном варианте - вас вдвоем отведут в сторонку, где есть чуть возвышающаяся над пустошью линия железной дороги, с насыпью , поросшей уже жухлой травой, поставят перед травой и выстрелят из шести винтовок разом, и все счастливы, потому что только так и могло быть.
Воздушный шарик, налитый нефтью, рвется по точкам дырочек, в тебя попавших, его не становится, нефть оказалась кровью, хлещет в воздух, провешивается в воздухе капельками какой-то субстанции, суспензии, не входящей в отношения с любой другой влагой; какой-то взвешенный раствор, плавающий в воздухе и даже не оседает вниз. В нем принимается жить кто-то троякодышащий; все, кто умерли так же, уже приятели, и остальные - тоже, все, кто живет на поверхности шарика, будут жить там, нам завидуя, взвешенный раствор плывет по воздуху не смешиваясь с ним, им можно дышать всем. Чтобы привыкали.
Наверное, говорить такие вещи не слишком хорошо, но ты же понимаешь, что я должен был сделать что-то идиотское, ты так долго шла вдоль электрички, ища и ней куда уйти, что надо стать чем-то похожим. Ну, это такая очень маленькая лирика. Размером примерно в два таракана друг за другом. Или - в одну мышку. Или - длину между рельсами, когда прыгнуть с одного на другой и не поскользнуться. Вообще, все это вовсе не страшно. И никто из нас не знает, кто мы такие. Ну, только то, что мы очень жестокие. Я же ничего не придумываю, так отчего-то все получается само-собой.
Внутри ничего всего очень много, и все кругом на расстоянии вытянутой, протянутой руки: там ходят разные облака, никогда не больно и никто ни в жизнь никогда не обижает никого, и ничего угодно, о чем сочиняют истории, где начинается и кончается что-то. А кровь течет по телу так тихо, что ее и не слышно, и все происходит так, будто кто-то хороший приблизил к затылку ладонь.
Весной служебный дом между железнодорожными путями принялись ремонтировать. Его начали красить, выстроили невысокие строительные леса и, не сдирая прошлогодней краски, принялись покрывать новой, примерно такого же светло-желтого цвета, но свежей, заляпывая окрестную землю ее каплями.
Паровозы, электрички и прочие трамваи, проезжая мимо, трясут сырую землю, и от того леса качаются и качаются строители, и краска ложится еще более густо на невысокий пригорок возле дома, заляпывая грязь, ступеньки лесенки, ведущей к платформе, перепревшие, совершенно уже скользкие листья, и все эти резиновые шкурки от воздушных шариков, как от бананов для обезьян, от которых, по слухам, и произошли все эти мудаки.
3.
Сбоку от шоссейной дороги были, находились какие-то дома с выбитыми стеклами, вокруг них стояли небольшие, уже изрядно разрушенные постройки. Начало сентября и, исходя хотя бы их этого, в этой местности должны же были бы быть хоть какие-то люди, но их тут не было.
Дома стояли разрушенными не вполне до оснований, оставались пустые окна, недосгоревшие сараи, ну а плоскость пустоши пожухшего цвета знай себе тянулась до горизонта, как бы закругляясь по дороге, и туда и уходила, мягко обваливалась.
Здесь была местность, которая качествами своей почвы могла бы прокормить куда большее количество людей, чем то, которое тут жило когда-то. Откуда следовал простой вывод:
они здесь почувствовали что-то не то, вот и постарались сдвинуться прочь, приживальщиками в густонаселенные, зато - в безопасные местности. Такой радости, конечно, хватит на неделю, зато желание исполнено, да и гуртом - надежней.
Любая пустота предполагает страх. Конечно, а как же иначе? Здесь, в этом райском климате, так мало домов, что ясно - это место то ли проклято, то ли слишком хорошо, чтобы тут жить и не бояться.
И вся, бля, эта Адриатика в трех верстах отсюда с еще более сложными и старыми божками на коньках крыш, и еще более раздвинувшие ноги виды природы, и еще более другой, чем можно себе представить свет: все они будто прикидываются, что смирно лежат в странном неведении того, кем они есть, являются, но речь даже не об этом, но о том, что правильно, что никого тут уже нет.
На третий год чужой войны трудно вспомнить род соображений, которые привлекли тебя сюда. Их, соображений, может быть много, равно как и любой физиологии, от которой зависит только одно - где ты окажешься наутро. Где оказался - туда накануне и пришел.
Ну, здесь это такое Средиземноморье, насквозь теплое, как бы оливково-магнолиевое, пахнущее лаврушкой на кустиках, где есть много древнего мрамора среди развалин того, что называется историей.
Меня потеряли, как обычно, в овраге, в ходе долговременного преследования кого-то. За кем мы гнались - решительно неважно, но все, что росло на это почве, - уничтожено, то есть с работой все в порядке. Тут остались только камни, но район такой, что трудно понять, когда это произошло, позавчера или же до н.э. По обыкновению спишут на эллинов.
Разницы в имени по сути нет, потому что пустые поля, раскладываясь тянущиеся до горизонта, где повсюду нет пищи, могут означать только одно это место слишком близко к Богу, потому что Его не интересуют такие подробности, как Еда.
Пустота тщательно и безвозмездно прорабатывает окрестности заинтересованным взглядом человека, который хочет понять - сможет ли он тут выжить. Да, на это похоже, потому что он же не часть государства, и даже не кусок армии, и не левая задняя нога наступающих сил. Его потеряли в овраге, где хорошая погода, тишина и небо, и все поля кругом - до горизонта, и разбитые дома, стоящие тут с начала нового исчисления, теперь разбиты до необжитости, но там в подполах еще можно найти еще какие-то полусъедобные вещи.
Адриатика плавает в своей воде за холмом, но и там уже никого нет, потому что тут повсюду неспокойно (потому что страшнее для людей всего то, когда их убивают ни за что), а если подумать, - за что их убивать? Вот и убивают ни за что, потому что положено, чтобы все на свете прекращалось.
Внутри медленного падения напряжения электрической сети провода провисают, становятся влажными, лампочки делаются окутанными паром, желтеют, бормочут "мама", коричневея в картошку, и все, что можно вспомнить хорошего, нам, верно, приснилось в кошмаре.
Ну, эти кораблики на сине-зеленой воде, глядя с высокого берега, белый песок. Никого вокруг. Как сейчас.
Когда вы с утра проснетесь в доме, где совершенно пусто, где чем-то выбиты крыша и окна, вы не будете думать о том, что так и положено. Пусть даже это и правда. Но вы наемник, оказавшийся на этой равнине, утраченный родной ротой, и, ощупывая тело, ты не помнишь, что с тобой было раньше: все, вроде, ходит, руки движутся, дырок в теле нет, ибо кровь не течет по телу, и эти разбитые дома тут вокруг, кажутся наваждением, потому что и их вы не помните. Ну, это же и есть война.
Пахнет зеленью, осенью, сыростью от старых досок этого дома, жившие в котором отсюда ушли и теперь они думают вовсе не о своем доме, но лишь о том, как им жить дальше.
Вся красота выдавливается на свет страхом смерти: все эти разнообразные мраморные отверстия в виде надгробий, прорисованные эпитафиями, доводят утяжеление времени до набора фактов, свидетельствующих, что оное существовало.
Здесь же уже никого нет. Они убили всю эту страну, всю эту плоскость, территорию, землю. Где и так никто особенно не селился, потому что понимали, что здесь слишком близко от рая, чтобы тут жить. Ангелы не отслеживаются, их слямзила урла, - не считая какой-нибудь полоумной овцы, хромая перемещающейся где-то неподалеку от горизонта, и это соответствует реальности правды.