Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 132

Через два года с небольшим, 16 февраля 1867 года, Эрнестина Федоровна напишет своему брату Карлу, который советовал ей уговорить Тютчева получить назначение на дипломатический пост за границей: "Мой муж не может больше жить вне России, величайший интерес его ума и величайшая страсть его души это следить день за днем, как развертывается духовная работа па его родине, и эта работа действительно такова, что может поглотить всецело..."

Лишь сознавая все это, мы сможем верно понять Тютчева, который в своих исполненных предельного отчаяния письмах конца 1864-го - начала 1865 года не перестает горячо обсуждать политическое положение России. Так, в письме Георгиевскому от 6 октября, утверждая, что "страшной пустоты... ничего не наполнит", что его "жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться". Тютчев тут же с обычной страстностью говорит о внешнеполитических статьях Георгиевского, о близящейся встрече Александра II с Наполеоном III, результаты которой чрезвычайно его заботят, и он, как обычно, стремится воздействовать на находившегося тогда поблизости, в Швейцарии, Горчакова и т.д., и т.п. Он пишет о своих надеждах на то, что в предстоящих переговорах "мы удержим за собою... всю нашу политическую самостоятельность". И уже написав это Тютчев как бы спохватывается: "Но довольно. Мочи нет притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение. Боже мой, Боже мой, все это было хорошо при ней..." - так заключает Тютчев, лишний раз свидетельствуя о причастности Елены Денисьевой к его политическим страстям.

В одном из следующих писем к Георгиевскому (от 11-12 декабря) поэт, высказав свое восхищение Россией, которая предстает "чем-то живым, органическим мыслящею нравственною Силою", опять-таки перебивает самого себя: "...Довольно, довольно гальванизировать мою мертвую душу. Воскресить ее невозможно",

Но душа поэта постоянно вбирала в себя эту живую и мыслящую, нравственную силу родины. И уже 21 декабря Тютчев создает стихотворение о появившейся тогда энциклике (послании) римского папы Пия IX, осудившей как "заблуждение" свободу совести. В глазах поэта это было вопиющим антинравственным актом, и он сравнивал папу (его называли, по ветхозаветной традиции, первосвященником) с иерусалимским первосвященником, который обрек на позорную казнь взывавшего к свободе совести Христа:

Был день, когда Господней правды молот

Громил, дробил ветхозаветный храм,

И собственным мечом своим заколот

В нем издыхал первосвященник сам.

Еще страшней, еще неумолимей

И в наши дни - дни Божьего суда

Свершится казнь в отступническом Риме

Над лженаместником Христа...

Через много лет Георгиевский, говоря о созданных поэтом в 1864 году стихах памяти Елены Денисьевой не без глубокого удивления вспоминал тютчевские "быстрые переходы от личных чувств скорби и даже отчаяния к общим интересам политическим и литературным и наоборот, и в поэтическом его творчестве почти одновременно с теми скорбными стихотворениями появлялись другие, проникнутые совсем иными настроениями... - стихи о папской энциклике".

Уехав, как мы помним, в конце августа 1864 года за границу, где он надеялся найти успокоение, Тютчев уже к началу декабря со всей остротой чувствует тоску по родине. Но в январе он тяжело заболел воспалением легких и только 26 марта 1865 года смог вернуться в Россию.

В Петербурге - что было естественно - его с новой силой пронзает память об ушедшей возлюбленной, и сразу же после приезда он создает одно из самых своих трагедийных стихотворений - "Есть и в моем страдальческом застое...".

Еще в декабре 1864 года Тютчев писал о владеющей им потребности "торопиться... туда, где еще что-нибудь от нее осталось, дети ее, друзья, весь ее бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но все это так живо, так полно ею".

Дочь Тютчева и Елены Александровны, Елена, которой было уже около четырнадцати лет, находилась в частном пансионе; четырехлетний Федя и десятимесячный Коля жили у своей двоюродной бабки, А.Д.Денисьевой. Народное поверье, согласно которому беда не приходит одна, сбылось, и вскоре после возвращения Тютчева у Елены открылась скоротечная чахотка. 2 мая 1865 года она скончалась. На следующий день от той же болезни умер Коля. Всего год назад Тютчев каждый вечер ездил гулять на острова между Большой и Малой Невками с Еленой, которую, по словам Георгиевского, он "особенно любил и даже баловал вопреки иногда требованиям педагогики...".

Похоронив детей рядом с Еленой Александровной, Тютчев выражает свое душевное состояние в стихах, внешне сдержанных, но в которых он, пожалуй, единственный раз как бы отрицает весь мировой строй, вопрошая о том, отчего

...от земли до крайних звезд

Все безответен и поныне

Глас вопиющего в пустыне,

Души отчаянной протест?

17 мая он пишет Георгиевскому, словно не имея сил прямо сказать о смерти детей. "Последние события переполнили меру и довели меня до совершенной бесчувственности. Я сам себя не сознаю, не понимаю..."





Тютчев упросил дочь Анну взять к себе единственного оставшегося ребенка, Федю. Позднее он писал Анне (13 октября 1870 года), что передает ей "15 200 рублей из капитала, который... предназначаю для Феди... доход с него (капитала. - В.К. ), 51/2 процентов, будет идти на содержание Феди в учебном заведении". Через неделю Тютчев пишет ей же об устройстве судьбы Феди* : "Я, покидая этот мир, буду ощущать одним уколом совести меньше".

В течение нескольких месяцев после смерти детей Тютчев был снова погружен на самое дно отчаяния. 29 июня 1865 года он писал сестре Елены Александровны: "...Не было ни одного дня, который я не начинал без некоторого изумления, как человек продолжает еще жить хотя ему отрубили голову и вырвали сердце".

Ранее, 30 мая, он написал ответ на посвященное ему стихотворение Полонского, опубликованное в некрасовском "Современнике":

Нет боле искр живых на голос твой приветный

Во мне глухая ночь, и нет для ней утра...

И скоро улетит - во мраке незаметный

Последний, скудный дым с потухшего костра...

Можно думать, что возвращение Тютчева к жизни совершилось во время поездки в родной Овстуг, куда он отправился 24 июля. Во всяком случае, возвратившись в сентябре в Петербург, он с присущей ему беспощадностью к себе пишет сестре Елены Александровны о своем посещении тетки покойной, Анны Дмитриевны: "...Я пил у нее чай... как во время оно. Жалкое и подлое творенье человек с его способностью все пережить".

Поездка в Овстуг в 1865 году не могла не быть впечатляющим событием для поэта. Будучи погружен в захватывающую его политическую деятельность и, кроме того, не желая расставаться с Еленой Александровной, Тютчев не был на родине восемь лет, с 1857 года (как раз в этом году он стал ближайшим сподвижником Горчакова). И месяц в Овстуге, по-видимому, сыграл целительную роль.

Дорогой, 3 августа Тютчев создает одно из высших своих творений, названное им очень просто: "Накануне годовщины 4 августа 1864 г."**. Утром он выехал из Москвы в Овстуг по Калужской дороге. По всей вероятности, вечером, пока на одной из станций перепрягали лошадей, он пошел вперед по дороге. Это было привычно для тогдашних путешественников (так часто поступал и Пушкин) - отправиться пешком после утомительных часов в коляске, которая потом догоняла путника.

Скорее всего так и было: Тютчев шел по дороге, и в такт шагам - что ясно чувствуется в ритмике стихотворения - сами собой слагались строки:

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня...

Тяжело мне, замирают ноги...

Друг мой милый, видишь ли меня?

Все темней, темнее над землею

Улетел последний отблеск дня...

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня...

Ангел мой, где б души ни витали,