Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 89



В споре с Ковалевским он оказался не прав. Постепенно Мечников должен был уступать, причем делал это с большой неохотой.

Но на защите Ковалевским диссертации он из зала выкрикивать не мог, потому что не был тогда в Петербурге. Тут у Ильи Ильича полное алиби. А вот кто действительно попортил кровь Александру Онуфриевичу, так это Николай Ножин. Он-то на диспуте выступил.

«Чуть ли не последнее свидание (с Ножиным. — С. Р.) было на моем диспуте, — писал через много лет Ковалевский Мечникову, — где он заявлял требование, что всякий начинающий работу должен дать отчет, — какое общественное значение она может иметь, и настаивал на этом в весьма резкой форме, и тогда я сказал декану, что я на возражения в этом направлении отвечать не могу».

В Петербурге, по словам Ковалевского, Ножин «был совсем сбит с пути окружающими». О проделанной на море работе он опубликовал лишь одно предварительное сообщение, в котором, между прочим, указывал, что открыл общий закон взаимного расположения органов. Но вместо того чтобы продолжать научные публикации, Ножин занялся журналистикой. Его перу, например, принадлежит страстная отповедь Варфоломею Зайцеву, который в одной из своих статей оправдывал порабощение белыми колонизаторами людей «низшей расы» и при этом пытался опереться на Дарвина.

Еще больше прославился Ножин скандальными выходками. Особенно нашумела его попытка выкрасть из имения родителей сестру, которую он хотел «спасти», то есть увезти за границу учиться. В Петербурге беглецов настигли; сестра вернулась в родительский дом, а «известный нигилист Ножин» попал на заметку Третьего отделения.

3 апреля 1866 года он внезапно умер, а на следующий день Каракозов стрелял в царя. В первом же официальном сообщении по делу Каракозова говорилось о Ножине как о его соучастнике. В связи с этим неожиданная смерть «известного нигилиста» (по всей видимости, от тифа) возбудила фантастические толки, говорили, что он накануне покушения раскаялся и, желая предотвратить цареубийство, уговаривал друга вместе с ним донести, опасаясь, что Ножин донесет сам, друг якобы его отравил. Называли даже имя этого друга — известного поэта и переводчика В. С. Курочкина. Курочкин действительно дружил с Ножиным, но в деле Каракозова он не был замешан. Говорили, впрочем, что ему удалось замести следы…

В Геттингене Мечников решил заняться позвоночными, о которых имел пока смутное представление.

Профессор Кэфферштейн поручил ему отпрепарировать какую-то редкую ящерицу, но тут обнаружилось, что Илья совершенно не способен к школярским занятиям… Повторять зады, изучать то, что давно уже известно, изучать только затем, чтобы задраить бреши в своем слишком поспешно завершенном образовании (ах, как жалел он теперь о пропущенных лекциях профессора Черная и профессора Масловского!), — все его нутро восставало против такого времяпрепровождения… Он торопился, нервничал, раздражался… Ящерица была непоправимо испорчена, в сердцах Мечников швырнул инструменты на пол…

Илья Ильич перешел к профессору анатомии Генле, под его руководством стал знакомиться со строением почек у разных животных, но вскоре и эти занятия ему надоели. С профессором он больше беседовал не о почках, а о том, что недавно пережил в Неаполе. Картины охваченного эпидемией города то и дело всплывали в его воображении, порождали щемящее чувство безнадежности, мысли о незащищенности человека перед силами природы. Генле высказывал предположение, что заразные болезни вызываются невидимыми микроскопическими существами, но, когда Мечников обрушивал на него град вопросов об особенностях различных болезней, о характере их распространения, о том, почему одни люди умирают от них, а другие выздоравливают, и, наконец, многие вообще не заболевают, — профессор лишь разводил руками.

Илья принялся самостоятельно изучать травяных вшей, пополняя материал своей будущей монографии о развитии насекомых, а на летний семестр уехал в Мюнхен, к знаменитому Зибольду.

К. Зибольд был уже стар, учеников не принимал, и Мечникову ничего не оставалось, как продолжать самостоятельные исследования.

Еще в 1854 году Г. Цаддах описал зародышевые листки у насекомых и уподобил их листкам позвоночных. Это была одна из немногих «еретических» работ додарвинова периода, в которой делалась попытка установить единство происхождения разных типов животного царства. Однако превосходной идее Цаддах оказал медвежью услугу.

Одним из главных событий гисенского съезда, на который, как мы помним, Мечников приехал с Гельголанда, был доклад молодого натуралиста Августа Вейсмана. Исследователь большого таланта и горячего темперамента, Вейсман показал, что Цаддах допустил грубые ошибки. В полемическом задоре Вейсман утверждал, что развитие насекомых идет по совершенно особому пути, сравнивать его с развитием других животных — значит предаваться пустой игре воображения.



Доклад Вейсмана глубоко заинтересовал Мечникова. Первые же собственные исследования над насекомыми показали ему, что Вейсман правильно раскритиковал Цаддаха. Но следует ли отсюда, что теорию зародышевых листков вообще нельзя распространить на насекомых? С этим Мечников согласиться никак не мог. Он уже доказал применимость теории листков к ракообразным и обнаружил их у паукообразных. Оба класса вместе с насекомыми принадлежали к одному и тому же типу животных — членистоногим. Пути их развития должны были обнаруживать сходство!

Мечников исследует самых разных насекомых и наконец выясняет ошибку Вейсмана. Зародышевые листки у насекомых лишь едва намечены, но они существуют, и именно они дают начало основным системам органов!

В августе 1866 года вновь призываемый Александром Ковалевским Илья вернулся в Неаполь. Но не успел он прийти в себя после тяжелого путешествия (до Генуи он плыл на пароходе, попал в сильный шторм, и морская болезнь вызвала у него стойкие головокружения), как в городе вновь вспыхнула холера… Опять непрекращающийся погребальный звон, похоронные процессии и сознание полной беззащитности ввергли молодого естествоиспытателя в мрачнейшее состояние. Однажды вечером, возвращаясь домой, он столкнулся во дворе со священником. Священник спешил к его квартирной хозяйке, дабы позаботиться о спасении ее души, ибо тело несчастной донны Кончетты уже ничто спасти не могло. Ночью она скончалась от холеры…

Эта смерть, как год назад смерть мисс Рив, побудила Мечникова покинуть город. Вместе с Ковалевским он перебрался на остров Иекия, но, дабы восстановить свои силы, вскоре переехал в курортное местечко Каву, где вновь встретился с Бакуниным.

Теперь они сошлись особенно близко. Испытывая неистребимую потребность о ком-нибудь заботиться, Мечников так бережно опекал Бакунина, что тот дал ему прозвище «мамаша». Прозвище прижилось: впоследствии «мамашей» его называл Сеченов.

…Когда эпидемия улеглась, Мечников вместе с Бакуниным вернулся в Неаполь.

В городе появился и Владимир Ковалевский. Он приехал сражаться в армии Гарибальди. Будущий основатель эволюционной палеонтологии все еще не нашел себя и оставался не тем Ковалевским, который исследует, а тем, который издает. Дела его шли неважно: он пускался в рискованные операции, под будущие доходы делал большие долги и никак не мог выпутаться из денежных затруднений.

В бакунинском кружке Владимира Онуфриевича приняли холодно. Объяснялось это тем, что один из эмигрантов, Николай Утин, предупредил товарищей: Ковалевского подозревают в провокаторстве. Слишком уж счастливо избегал он ареста, тогда как ближайшие друзья его «проваливались» один за другим. Правда, Утин добавил, что сам сомневается в «шпионстве» Владимира Онуфриевича, особенно с тех пор, как лично его узнал.

Один из таких разговоров происходил в присутствии Мечникова, и он вспомнил подобные же толки.

Бакунин тотчас отписал обо всем Герцену:

«Важнее было для меня показание М-ва — натуралиста, которого я от души уважаю как человека умного, серьезного и добросовестного. Он сам лично так же ничего не знал положительного против Ковалевского, но слышал многое от разных людей в Швейцарии и в Германии, особливо же в первой, и именно в обществе, окружающем Якоби. М-в, впрочем, действовал в этом случае весьма осторожно, долго не говорил никому ничего и заговорил только тогда, и то в весьма тесном кружке, когда был вызван к тому показаниями Утина».