Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 89

Но России такое «согласие» выходило боком. Все более привязанная к Франции займами и политикой финансового Петербурга, Россия хмуро смотрела на перспективы оказаться привязанной еще и к Англии. Россия терпела поражение в войне с Японией, Франция ей не помогала, а бездействовала, да еще руками Жака Гинзбурга помогала Японии. Англия была открыто враждебна.

Друзья проверяются в беде, и даже в такой локальной беде, как дальневосточный конфуз, поведение Европы волей-неволей заставляло задумываться даже ленивого на мысль монарха Ники (Николая II. — С.К.), тем более что кайзер Вильгельм настойчиво его к этому подталкивал.

Итак, мировому наднациональному капиталу, с одной стороны, нужно было в зародыше подавить возможность теперь уже германо-российского согласия, а с другой — окончательно пристегнуть Россию к «согласию» собственному.

И метод для этого выбрали настолько же умелый, насколько и рискованный. Хотя, впрочем, при точном учете психологии императоров Вильгельма и Николая, а также в свете того, что внешнее недоброе влияние на русскую политику было мощным и глубоким, риск был не очень уж и велик и даже во все исключался. Пожалуй, избранный метод можно охарактеризовать как «контрминный». Что делает умный и умелый солдат, если противник ведет под него подземную мину? Ну, конечно же, начинает вести свою контрмину для того, чтобы упреждающе взорвать чужую мину и полностью расстроить вражеские расчёты.

Такой контрминой финансового Запада и стал для надежд Вильгельма II германский (впрочем, германский лишь внешне) план нового европейского политического расклада.

Тут нам, читатель, надо без спешки порассуждать, потому что документов о данном факте истории никто не оставил, да и не мог. Такие замыслы бумаге не доверяют. Но вот что говорит нам логика…

Германии был нужен союз с Россией, который стал бы неизбежно и союзом против Франции как континентального врага рейха, и против Англии, как его же глобального врага.

В таком союзе Россия, обретая стабильность на западной границе, могла бы наилучшим образом использовать все выгоды взаимного товарообмена с немцами. А это уже немало, если учесть, что для России единственно разумной внешней политикой была бы та, которая обеспечивала бы мир и ускоренное освоение внутренних богатств.

Однако Россия была связана соглашениями с Францией и так просто разорвать их не могла — полученные и все еще не оплаченные займы держали царизм крепко. Вильгельм это понимал, но слишком уж полагался не только на себя и на здравый смысл Николая II, но и на своих советников.

В конце октября 1904 года он пишет Николаю II о «комбинации трех наиболее сильных континентальных держав». Подразумевались, естественно, Германия, Россия и Франция, но Францию кайзер упомянул, что называется, для проформы. Он вряд ли сомневался, что если бы удалось подвигнуть Николая на общий союз, то это привело бы к разрыву России с только что выстроенным «сердечным согласием».

Подход здесь был простой: не примкнет Франция — беда невелика. А даже если и примкнет — тоже горе невеликое: играть ей в Европе все равно придется вторую скрипку. Собственно, говоря по чести, ни на что иное французы и не могли рассчитывать, вопрос был лишь в том, кто в одном из двух возможных тройственных ансамблей с участием французов и русских будет примой — Англия или Германия?

Союз с Альбионом означал для Франции войну с немца ми, союз с Германией и Россией — тоже войну, но явно более приемлемую — вне Европы, на колониальных фронтах. Так что смысл в затее Вильгельма существовал. А особенно разум ной она выглядела в своем стремлении к прочному миру с Россией.





Одного кайзер не учёл — интернациональной разветвленности, говоря современным языком, — сети «агентов влияния» и согласованности их действий, в том числе и в его Фатерлянде. Вот почему в русских делах он охотно начал действовать по плану… Гольштейна и при участии Гольштейна. Да, да, читатель, убежденный русофоб, барон Фриц фон Гольштейн вдруг проникся мыслью об общности судеб двух монархий.

Эта-то деталь и позволяет предполагать в идее будущего Бьоркского свидания двойное дно, подстроенное Гольштей-ном, а точнее — при его посредстве. Чудес в мире политики, управляемой финансистами, не бывает, так что любовью к русским барон Фриц воспылал явно неспроста. «Timeo danaos et dona ferentes», — говаривал в «Энеиде» Вергилий, и совет великого древнеримского поэта бояться данайцев, даже приносящих дары, был вполне уместен для случая с Гольштейном.

События же разворачивались так. 27 октября 1904 года русский посол в Берлине Остен-Сакен доносил министру иностранных дел Ламздорфу: «Я был очень удивлен, когда два дня тому назад стороной меня уведомили, что барон Гольштейн, первый советник министерства иностранных дел, желает меня видеть. Вы, конечно, припомните, дорогой граф, что эта важная особа, может быть, истинный вдохновитель политики берлинского кабинета, для официальных послов оставался невидимым».

Встретившись с бароном российско-остзейским, барон берлинский повел те же речи, что и кайзер в своем письме царю: мол, стоит подумать о том, как создать союз Германии и России, втянув в него французов, которые испугаются-де перспектив остаться на континенте в одиночестве.

Описывая Бьоркский эпизод, академик Тарле позднее утверждал: «Что Франция испугается и примкнет — Гольштейн, а за ним и канцлер князь Бюлов и особенно Вильгельм не сомневались». Ну, канцлер с кайзером, может, так и думали, хотя вряд ли, потому что слишком уж было очевидно, что если Франция даже и «испугалась» бы, то «примкнуть» ей её новые «сердечные друзья» из-за пролива (а еще и из-за океана) не позволят никак. Впрочем, определенные надежды монарх с князем могли и иметь, поскольку, как уже говорилось, определенный резон для Франции в идеях кайзера был.

Но вот уж насчёт чего не стоит строить иллюзий, так это относительно наивности (по оценке Тарле) барона Гольштейна. Тарле описывает Вильгельма как натуру ограниченную, недалекую, непрозорливую. Что ж, пусть даже так (хотя и вряд ли именно так). Но Гольштейн-то под такую характеристику не подпадает абсолютно. Он-то был хладнокровно расчетлив и знал европейскую ситуацию досконально.

Почему же тогда Гольштейн действовал именно так, как он действовал? Разумное объяснение напрашивается одно: расчет был на то, что Вильгельм увлечется подброшенной (якобы Гольштейном) идеей, без того уже годами бродившей в его голове.

Затем нужно организовать встречу кайзера с царем в максимально неофициальной обстановке и подсунуть «Ники» через «Вилли» такой договор, который на первый взгляд крепко соединял бы Германию и Россию, а в действительности противоречил бы обязательствам России по отношению к Франции.

Политическая и дипломатическая бездарность русского царя и его равнодушие к серьезной повседневной государственной работе для закулисных режиссеров капитала тайной не были. Поэтому можно было твердо рассчитывать на то, что Николай как бездумно подпишет российско-германский договор, так бездумно же от него и откажется после того, как его отговорят ошеломленные русские министры или заранее осведомленные русские «агенты влияния» или те и другие одно временно. Ведь в Петербурге уже нередко было сложно разобраться, кто сановник, а кто агент. Одна личность Витте поводов для раздумий давала достаточно.

Реакцию кайзера на «вероломный» отказ царя предугадать было нетрудно. Контрмина взрывалась и разрывала в клочья не только бутафорский «договор», но и возможность уже не фальшивого, а подлинного, без посредничества гольштейнов и витте, союза России и Германии.

Вышло всё, читатель, как по нотам. Весной 1905 года канцлер Бюлов (явно после разговоров с Гольштейном) посоветовал Вильгельму предложить Николаю встретиться во время очередной прогулки кайзера по Балтике. Место и время свидания были выбраны умело: обстановка неделовая; русские министры, обязанные по законам Российской империи контрассигнировать царскую подпись, будут далеко, за исключением некомпетентного морского министра Бирилева (того самого, заменявшего на Тихом океане французские свечи зажигания казенными стеариновыми).