Страница 9 из 20
Выполнив все это в первый раз, я последовала за нею; пока длился номер, стояла в кулисах и, раскрыв рот, глазела, как разгуливали по баттенсам на колосниковой галерее гибкие, словно акробаты, осветители; зала я не видела, сцены тоже, за исключением одной пыльной доски, в дальнем конце которой стоял мальчик и держал рукоятку, управлявшую занавесом. Как все артисты, Китти волновалась, и ее волнение передавалось мне, но когда, закончив номер, она ступала за кулисы, а в спину ей неслись топот, клики и возгласы «ура», ее раскрасневшееся лицо сияло от радости. Сказать по правде, я не очень любила ее такой. Она хватала меня за руку, но не видела. Можно было подумать, она пьяна от наркотиков или от любовной страсти, и я казалась себе рядом с нею полной дурой: спокойная, трезвая, ревнующая к толпе, которая заменяла Китти любовника.
В дальнейшем те двадцать минут, пока она была на сцене, я проводила в ее комнате одна, подальше от ликующей публики, слушая ритмы, проникавшие через потолок и стены. Я готовила ей чай — Китти любила чай, сваренный в кастрюльке, со сгущенным молоком, темный, как грецкий орех, и густой, как патока; по смене темпа выступления я догадывалась, когда поставить чайник на огонь, чтобы к ее возвращению чай был готов. Пока чай закипал, я вытряхивала пепельницы, протирала столик и зеркало, а также чистила ссохшуюся, в трещинах, сигарную коробку, в которой Китти хранила грим. Через эти пустяковые услуги находила выход моя любовь, они же служили источником удовольствия — сродни, наверное, самоублажению, так как в это время меня окатывало жаром и чуть ли не стыдом. Пока Китти была на сцене, во власти вожделеющей толпы, я обходила гримерную, оглядывала ее вещи и ласкала их, то есть обозначала ласку, не касаясь их пальцами, словно они кроме поверхности обладали аурой, которую можно было погладить. Мне было дорого все, что от нее оставалось: юбки и духи, жемчужные клипсы из ушей, а еще волосы в гребнях, реснички, прилипшие к палочке туши, даже следы ее пальцев и губ на сигаретах. Мир, как представлялось мне, изменился полностью, когда в него вступила Китти Батлер. Прежде он был обыденным, она же оставляла за собой странные наэлектризованные зоны, где гремела музыка и сияли огни.
К ее возвращению все в гримерной бывало прибрано и недвижно. Чай, как я уже говорила, стоял готовый, иногда я даже зажигала для нее сигарету. Явившись взбудораженной, Китти быстро успокаивалась, становилась просто веселой и доброй. «Ну и толпа! — говорила она. — Никак не хотели меня отпускать». Или: «Туго до них нынче доходило, Нэн; я уже на середине «Виват, виват, ребята», а они все никак не сообразят, что я девушка!»
Она отстегивала галстук, вешала на крючок пиджак и шляпу, потом бралась за чай и за сигарету; после выступления она делалась говорливой, и я старалась не упустить ни слова. Так я узнала немножко о ее жизни.
Родилась Китти, по ее словам, в Рочестере, в семье эстрадных артистов. Мать (об отце она умалчивала) умерла, когда Китти была еще ребенком, и вырастила ее бабушка; братьев и сестер у нее нет, других родственников как будто тоже. Впервые она вышла под свет рампы в двенадцать лет, звалась тогда «Кейт Соломка, маленькое поющее чудо» и имела некоторый успех в захудалых мюзик-холлах и тавернах, в небольших концертных залах и театриках. Но это была, сказала Китти, жалкая жизнь, и к тому же «я выросла. Куда ни сунешься, а у входа уже стоит толпа девиц, таких же, как я, а то и красивей, нахальней… или голодней, а значит, за обещание работы — на сезон, неделю, даже вечер — не откажут директору в поцелуе». Бабушка умерла, и Китти присоединилась к танцевальной труппе, которая гастролировала по городам кентского и южного побережья, — концерты на пляже по три за вечер. Говоря об этом времени, она хмурилась, в голосе звучала горечь или усталость; подбородок упирался в ладонь, глаза были закрыты.
— Тяжело приходилось, — говорила она, — ох тяжело… И подруг ни одной, потому что нигде подолгу не задерживаешься. А к звездам не сунешься — слишком мнят о себе и боятся, что ты вздумаешь им подражать. А публика жестокая, до слез доводит… — Когда я представляла себе плачущую Китти, у меня самой на глаза наворачивались слезы; видя мое огорчение, она улыбалась, подмигивала, расправляла плечи и бросала самым залихватским тоном: — Но ты же знаешь, те дни давно забыты, я встала на путь славы и богатства. С тех пор как я поменяла имя и сделалась мужчиной, весь мир меня обожает, и Трикки Ривз больше всех и в доказательство платит словно королю сцены!
И мы обе улыбались, так как знали: настоящего мужчину Трикки едва ли бы озолотил, — но моя улыбка была не такой веселой, ведь в конце августа у Китти истекает контракт и она переберется в какой-нибудь другой театр — возможно, сказала она, в Маргейт или Броудстере, если ее примут. Мне не хотелось и думать о том, что со мною тогда станет.
Как отнеслись родные к моим походам за кулисы, к моему новому статусу приятельницы и костюмерши мисс Батлер, я в точности не знаю. Как я уже говорила, они были поражены, но кроме того встревожены. Их радовало, что, раз уж я езжу что ни вечер в «Варьете» и трачу все накопления на оплату дороги, то вызывается это настоящей дружбой, а не увлеченностью, какая бывает у школьниц; но при этом они, как я догадывалась, не раз задавали себе вопрос, какого рода дружба может связывать красивую и умную певицу мюзик-холла с ее поклонницей, простой девушкой из толпы? Когда я рассказала, что у Китти нет молодого человека (это я вывела из отрывков ее истории), Дейви предложил мне пригласить ее домой и познакомить с моим красавцем братом, но сказано это было для находившейся тут же Роды, чтобы ее поддразнить. Как-то я упомянула, что готовлю для Китти чай и навожу порядок на столе, и матушка сощурилась:
— Да она девица не промах. Ты бы лучше своим домашним помогла чуть-чуть с чаем и столами…
Наверное, она была права: увлекшись поездками в «Варьете», я запустила домашние дела. Они легли на плечи моей сестры, которая, впрочем, редко жаловалась. Родители, наверное, думали, что она великодушно берет на себя мои обязанности, чтобы я была свободна. На самом деле она, по-моему, избегала теперь упоминать Китти, и по этому единственному признаку мне стало ясно, что она встревожена как никто другой. Я больше ни словом не обмолвилась ей о своей страсти. Ни одному человеку я не рассказывала о своих пламенных желаниях, новых и странных. Но Элис, разумеется, видела меня лежащей в постели, а любой, кто был тайно влюблен, скажет, что мечтам предаешься именно в постели — в постели, в темноте, когда не видишь своих порозовевших щек, ты легко сбрасываешь покров сдержанности, который притушивал твою страсть, и позволяешь ей немного разгореться.
Как покраснела бы Китти, узнав, какую роль я отвожу ей в своих буйных мечтах, как беззастенчиво злоупотребляю ее сохраненным в памяти образом! Каждый вечер в «Варьете» она целовала меня на прощание; я мечтала, чтобы ее губы — горячие, нежные — помедлили на моей щеке, перебрались на лоб, ухо, шею, рот… Мне привычно было стоять к ней вплотную, застегивая запонку на воротничке или чистя щеткой лацканы пиджака, а теперь, в мечтах, я проделывала то, по чему томилась в такие минуты: наклонялась, чтобы коснуться губами кончиков волос, просовывала руки под пиджак, где, прижатые крахмальной мужской сорочкой, вздымались под моими ласками теплые груди…
Эти картины, наплыв смущения и блаженства за ними следом — а рядом моя сестра! Ее дыхание на моей щеке, горячая рука или нога, прижатая к моей, тусклый блеск холодных, подозрительных глаз.
Но она молчала, не задавала вопросов, а остальные домашние со временем привыкли к моей дружбе с Китти и стали ею гордиться. «Бывали в Кентерберийском варьете? — спрашивал отец посетителей, принимая у них тарелки. — Наша младшая дочь — близкая подруга Китти Батлер, звезды шоу…» К концу августа, когда с наступлением нового устричного сезона мы снова начали работать в ресторане полный день, родные подступились ко мне с уговорами, чтобы я привела Китти домой — познакомиться.