Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 55

«Ладно, пора за дело», — Радич произнес это вслух, чтобы подбодрить самого себя. Его рука вновь ощупывает ручки дверец, глаза обшаривают кабины машин. Солнечный свет играет в каплях росы, осевших на кузовах и ветровых стеклах.

«Ничего... ничегошеньки».

Спешка отчасти вытесняет страх. Дневной свет налился мощью, побелел; солнце скоро поднимется над крышами высоких домов. Оно уже наверняка сверкает над морем, и на гребнях волн вспыхивают слепящие отблески. Радич идет вперед, не глядя по сторонам.

«Ага, вот спасибочки!»

Дверца одной из машин оказалась открытой. Подросток бесшумно забирается в кабину, шарит повсюду: под сиденьями, во всех укромных уголках, в кармашках на двери, открывает ящик для перчаток. Руки его действуют быстро и ловко, как руки слепого.

«Ничего!»

Ничего — в машине пусто, холодно и сыро, как в погребе.

«Сволочи!»

Тревога сменяется гневом, паренек продолжает идти по дорожке вдоль дома, внимательно разглядывая каждую машину. Внезапный шум заставляет его вздрогнуть, рев мотора, скрежет железа. Спрятавшись позади зеленого фургона, Радич провожает взглядом грузовик мусорщиков, опорожняющих контейнеры с отбросами. Грузовик покружил вокруг домов, не заезжая на стоянку. А потом уехал, скрывшись за шпалерами лавров и стволами пальм, и Радич подумал, что тот похож на странное железное насекомое, вроде навозного жука: спина круглая, и движется враскачку.

Когда все снова стихает, Радич замечает в кузове фургона очертания предметов, которые его заинтересовали. Он подходит к заднему стеклу и видит одежду, целую гору сложенной в глубине одежды в оранжевых полиэтиленовых чехлах. Одежда свалена и в передней части фургона, там стоят картонки с обувью, а на полу, у самого сиденья — кто в этом не смыслит, даже и не заметит — угол транзисторного приемника. Дверцы фургона заперты, но переднее стекло чуть опущено. Радич что есть силы тянет стекло вниз, даже повисает на нем, чтобы расширить отверстие. Миллиметр за миллиметром стекло стало поддаваться, и вскоре Радич уже может просунуть в окно длинную худую руку, кончиками пальцев дотянуться до запорной кнопки и нажать на нее. Дверца открывается, и он проскальзывает внутрь.

Фургон очень большой, с глубокими сиденьями, обтянутыми темно-зеленой искусственной кожей. Радичу нравится внутри машины. Он немного посидел на холодном сиденье, положив руки на руль, и через большое ветровое стекло оглядел стоянку и деревья. Верхняя часть стекла выкрашена в изумрудно-зеленый цвет, и оттого, если покачать головой, по белому небу пробегают странные блики. Справа от руля вмонтирован радиоприемник. Радич крутит рычажки, но приемник не включается. Паренек нажимает кнопку ящичка для перчаток, крышка откидывается. В ящичке лежат бумаги, шариковая ручка и черные очки.

Через спинку переднего сиденья Радич перебирается в кузов. Он быстро оглядывает ворох сложенной одежды. Одежда совершенно новая: мужские костюмы и рубашки, женские костюмы и брюки, свитера — все в пакетах из полиэтилена. Радич горкой складывает рядом с собой одежду, потом коробки с обувью, галстуки, платки. Он запихивает пакеты в брюки, завязав штанины у щиколоток, чтобы превратить их в мешок. Потом вдруг вспоминает о транзисторе. Он ползет на переднее сиденье, свешивает голову вниз, руки его нащупывают приемник и приподнимают его. Он поворачивает рычажок. На сей раз грянула музыка, потекли, заструились звуки гитары, похожие на пенье птиц на заре.

Вот тогда он и услышал шум полицейской машины. Он не видел, как она появилась, быть может, даже по-настоящему и не услышал ни тихого шуршанья шин по асфальту круговой дорожки, ни шороха шторы, приподнятой на одном из окон громадного, безмолвного, белого от солнечного света фасада; быть может, что-то другое насторожило его в тот момент, когда, свесив голову вниз, он слушал пенье птиц из транзистора. Что-то сжалось, съежилось где-то внутри, в самой глубине глаз, а может, в животе, и салон фургона затопила леденящая пустота. Радич поднялся и увидел их.

По дорожке стоянки мчится черная полицейская машина. Шины, как вода, журчат по асфальту и гравию. Радич отчетливо видит лица полицейских, их черные мундиры. И в то же мгновение чувствует на себе жесткий, убийственный взгляд, который наблюдает за ним с высоты балкона, там, где быстро взвилась вверх штора.

Что делать — оставаться в машине, притаившись, как зверь в норе? Но именно к этой машине и едут полицейские, он знает это, не сомневается в этом. Одним прыжком он выбрасывает свое тело из дверцы и мчится по тротуару к ограде, окружающей стоянку.

Черная машина мгновенно прибавляет скорость — полицейские его заметили. Раздаются голоса, короткие выкрики, они разносятся по стоянке, отражаются от высоких белых стен домов. Радич слышит пронзительные свистки и втягивает голову в плечи, словно это свистят пули. Сердце его бьется так гулко, что он больше почти ничего не слышит, словно вся площадь стоянки, дома, деревья и асфальтированные дорожки начали биться в такт его сердцу, вздрагивать и болеть, как оно.

Ноги Радича несут его всё вперед и вперед по асфальту, по рыхлой земле газонов. Они перемахивают через клумбы и низенькие ограды лужаек. Они мчатся во всю прыть, потерянные, обезумевшие от страха, не зная, куда бегут, где остановятся. Вот на их пути выросла высокая стена ограды, но ноги не крылья. И они мчатся вдоль стены, лавируя между стоящими машинами. Пареньку нет нужды оглядываться, чтобы знать: полицейская машина не отстает, она близко, она разворачивается на полном ходу, скрипя шинами и урча мотором. Вот она уже позади него на длинной прямой дорожке, в конце которой выход на улицу; крошечная фигурка Радича мчится во весь дух, как выгнанный из засады заяц. Черная полицейская машина растет, приближается, ее колеса пожирают асфальтовую дорожку. Радич на бегу слышит, как на окнах дома одна за другой поднимаются шторы; теперь, верно, все жильцы высыпали на балконы, чтобы посмотреть, как он бежит, приходит ему в голову. И вдруг перед ним проем; наверное, это ворота, и он пулей вылетает в них. Теперь он по ту сторону стены, один на большом проспекте, ведущем к морю; он на три-четыре минуты опередил черную полицейскую машину, ей еще надо добраться до ворот, а потом развернуться на улице. Парнишка знает все это, не думая, словно за него думают ноги и ошалелое сердце. Но куда бежать? В конце проспекта, метрах в ста от него, море, скалы. Туда инстинктивно и мчится паренек, мчится с такой быстротой, что глаза его слезятся от жаркой струи бьющего в лицо воздуха. Уши его слышат только свист ветра, он уже не замечает ничего, кроме черной ленты дороги, на которой ослепительно сверкает солнце, а за ней, над парапетом, слившиеся в одно небо и море молочного цвета. Он мчится так быстро, что уже не слышит ни шуршания шин черной полицейской машины, ни пронзительных нот надрывающихся клаксонов, заполнивших все пространство между домами.

Еще прыжок, еще! Ноги, не подкачайте! Еще удар, еще. Сердце, не подкачай! Ведь море совсем близко, слившиеся море и небо, и там нет ни домов, ни людей, ни машин. И как раз в ту минуту, когда подросток вылетел на горную дорогу, прямо туда, где сливаются небо и море, вылетел, как косуля, которую вот-вот настигнет свора гончих, — в эту самую минуту на дороге появился большой синий автобус с еще непогашенными фарами, и восходящее солнце молнией вспыхнуло на выпуклом ветровом стекле, когда тело Радича разбилось о капот и фары под страшный скрежет железа и вопль тормозов. Невдалеке у ограды сквера, засаженного пальмами, стоит молодая, очень смуглая женщина, неподвижная, как тень, она смотрит не отрывая глаз. Она не шелохнулась, она стоит и смотрит, а тем временем со всех сторон сбегаются люди, они толпятся на дороге вокруг автобуса, черной машины и покрывала, которое набросили на мертвое тело воришки.

Тизнит, 23 октября 1910 года

Там, где город переходит в красную землю пустыни, где среди кустов акаций, частью уже выжженных, торчат обломки каменных стен и развалины глинобитных домов, где на свободе разгуливает пыльный ветер, вдали от колодцев, вдали от тенистых пальм умирает старый шейх.

К концу своего долгого напрасного пути он пришел сюда, в город Тизнит. На севере, в краю побежденного султана, чужеземные солдаты занимают один город за другим, истребляя все, что им сопротивляется. На юге христианские солдаты вошли в священную долину Сегиет-эль-Хамра, они заняли даже Смару и опустевший дворец Ма аль-Айнина. И над каменными стенами сквозь узкие бойницы задул ветер злосчастья, все истребляющий, опустошительный ветер.

Теперь он дует и здесь, этот тлетворный ветер, теплый, летящий с севера ветер, который приносит с собой морской туман. Вокруг Тизнита, разбредясь кто куда, точно заблудившееся стадо, в тени своих шалашей ждут Синие Люди.

Во всем стане не слышно ни звука, только поскрипывают под ветром ветки акаций да время от времени призывно кричит стреноженная скотина. Великое безмолвие, зловещее безмолвие воцарилось среди людей после нападения сенегальских солдат в долине уэда Тадла. Смолкли голоса воинов, стихли песни. Никто больше не говорит о будущем, быть может, потому, что будущего нет.

Над иссохшей землей кружит ветер смерти, тлетворный ветер, прилетевший с земель, захваченных чужеземцами, из Могадора, Рабата, Феса, Танжера. Теплый ветер, который приносит с собой рокот моря, а из дальней дали — гул больших белых городов, где царят банкиры и купцы.

В глинобитной хижине с наполовину провалившейся крышей, прямо на земляном полу, на своем бурнусе лежит старый шейх. В хижине душно и жарко, жужжат мушки и осы. Понимает ли Ма аль-Айнин, что все кончено, все погибло? Вчера и позавчера к нему явились с вестями гонцы с юга, но он не захотел их выслушать. Гонцы оставили при себе вести, принесенные с юга, не сказали о том, что Смара сдана, что младшие сыновья Ма аль-Айнина, Хассена и Лархдаф, бежали к нагорью Тагант, а Мауля Хиба — в Атласские горы. Но теперь они несут с собой весть тем, кто их ждет на юге: «Великий шейх Ма аль-Айнин умирает. Глаза его уже не видят, губы не могут выговорить ни слова». Они расскажут о том, что старый шейх умирает в самой бедной хижине Тизнита, как нищий, вдали от своих сыновей, от своего народа.





Вокруг развалившегося домишки сидят несколько человек. Это последние Синие Воины из берик Аллах. Они бежали по долине реки Тадла, не оглядываясь, не пытаясь понять. Остальные вернулись на юг, к своим старым кочевьям, потому что поняли: надеяться не на что, никогда им не получить обетованной земли. Но берик Аллах мечтали не о землях. Они любили старого шейха, почитали его как святого. Он даровал им свое божественное благословение, и это связало их с ним, словно священная клятва.

Hyp теперь среди них. Сидя в пыли под навесом из веток, он неотрывно глядит на дом с полуобвалившейся крышей, где укрылся Ма аль-Айнин. Hyp еще не знает, что Ма аль-Айнин умирает. Но вот уже несколько дней шейх не выходил из хижины в своем грязном белом бурнусе, опираясь на плечо прислужника, в сопровождении старшей из жен, Лаллы Меймуны, матери Маули Себы, Льва. Сразу по прибытии в Тизнит Ма аль-Айнин послал гонцов к сыновьям, чтобы призвать их к себе. Но гонцы не возвратились. Каждый вечер, перед тем как стать на молитву, Ма аль-Айнин выходил из хижины и смотрел на север, на дорогу, по которой должен был прискакать Мауля Хиба. Теперь уже поздно, сыновья его не придут.

Вот уже два дня, как Ма аль-Айнин ослеп, словно смерть сначала решила отнять у него зрение. Когда он выходил из дома и поворачивался к северу, он высматривал сына уже не глазами — он всем своим лицом, руками, телом призывал к себе Маулю Хибу. Hyp смотрел на него, на окруженную прислужниками легкую, почти призрачную фигуру, за которой следовала черная тень Лаллы Меймуны. Hyp чувствовал, как холод смерти затягивает все вокруг, словно туча, закрывшая солнце.

Hyp думал о слепом воине, спящем в овраге у реки Тадла. Думал о погасшем лице друга, которое, быть может, уже обглодали шакалы, думал обо всех тех, кто умер по дороге и чьи тела брошены на волю солнца и ночного холода.

Hyp догнал остатки каравана, уцелевшие после побоища, и они брели много дней подряд, изнывая от голода и усталости. Точно изгнанники, пробирались они по самым трудным дорогам, избегая городов, едва осмеливаясь приблизиться к колодцам, чтобы напиться воды. И вдруг захворал великий шейх, и пришлось остановиться здесь, у ворот Тизнита, на этой пыльной земле, где гулял тлетворный ветер.

Большая часть Синих Людей продолжала свой бесконечный путь без цели к нагорьям Дра, чтобы возвратиться к покинутым кочевьям. Отец и мать Нура тоже отправились в пустыню. Но Hyp не смог уйти с ними. Как знать, быть может, он еще надеялся на чудо, на землю, обещанную шейхом, где будут царить мир и изобилие и куда никогда не проникнут иноземные солдаты? Один за другим ушли Синие Люди, унося свой убогий скарб. Но сколько мертвых оставили они на своем пути! Никогда не обрести им былого мира, никогда не даст им покоя ветер злосчастья.

Иногда вдруг проносился слух: «Едет Мауля Хиба! Мауля Себа, Лев, наш повелитель!» Но это был мираж, развеивавшийся в знойном безмолвии.

Теперь уже поздно, потому что шейх Ма аль-Айнин умирает. И вдруг ветер стих, и воздух налился такой тяжестью, что люди поднялись с земли. Стоя они смотрят на запад, где солнце клонится к низкому горизонту. Пыльная земля, усеянная острыми клинками камней, подергивается блестящей, как расплавленный металл, пленкой. Небо окутывает темная дымка, сквозь которую проглядывает красный, чудовищно расплывшийся диск солнца.

Никто не понимает, почему вдруг улегся ветер, почему горизонт окрасился этим странным, огненным цветом.

Но Hyp снова чувствует, как в него проникает холод, словно в лихорадке, бьет озноб. Hyp обернулся к старой, разрушенной хижине, где находится Ма аль-Айнин, и, неотрывно глядя на черную дверь, медленно двинулся к ней, словно его тянуло туда против воли.

Смуглые воины Ма аль-Айнина из племени берик Аллах смотрят на мальчика, идущего к дому, но ни один из них не преграждает ему пути. В их невидящих взглядах одна лишь усталость, словно они погружены в сон. Быть может, они тоже ослепли за время долгого бесплодного пути и глаза их выжжены солнцем и песком пустыни?

Медленно идет Hyp по каменистой земле к глинобитной хижине. Лучи заходящего солнца высвечивают старые стены, подчеркивают темный провал двери.

В эту дверь и входит теперь Hyp, как когда-то входил вдвоем с отцом в гробницу святого. Мгновение он стоит неподвижно, ослепленный мраком, чувствуя влажную сырость убогого жилища. А когда глаза его привыкают к темноте, он видит большую пустую комнату с земляным полом. В глубине ее на разостланном бурнусе лежит шейх, под голову ему подложен камень. Рядом в своем черном бурнусе, закрыв лицо покрывалом, сидит Лалла Меймуна.

Hyp стоит не шевелясь, стараясь не дышать. Проходит много времени, прежде чем Лалла Меймуна оборачивается к мальчику — она почувствовала его взгляд. Сползшее черное покрывало открыло прекрасное смуглое лицо. Глаза ее блестят в полумраке, по щекам струятся слезы. Сердце Нура учащенно бьется, его пронзает жгучая боль. Он готов уже отступить к двери, уйти, но женщина говорит ему: «Войди». Он медленно идет к середине комнаты, чуть согнувшись из-за пронзившей его боли. Вот он приблизился к шейху, но тут ноги его подкосились и он тяжело рухнул наземь, выбросив вперед руки. Пальцы коснулись бурнуса, белого бурнуса Ма аль-Айнина, и Hyp так и остался лежать, прильнув лицом к сырой земле. Он не плачет, не говорит ни слова, ни о чем не думает, но руки его вцепились в белый бурнус и сжимают ткань так, что пальцам становится больно. Рядом с ним у изголовья того, кого она любит, в своем черном одеянии неподвижно застыла Лалла Меймуна, она ничего больше не видит, ничего не слышит.

Ма аль-Айнин дышит медленно, с трудом. С мучительной натугой приподнимается его грудь, вся хижина оглашена хриплым дыханием. В сумерках изможденное лицо шейха кажется особенно бледным, почти прозрачным.

Hyp напряженно вглядывается в лицо старца, словно его взгляд может отдалить приближение смерти. С полуоткрытых губ Ма аль-Айнина слетают обрывки слов, которые душит хрип. Быть может, он еще силится произнести имена своих сыновей: Мухаммеда Реббо, Мухаммеда Лархдафа, Хассена, Саадбу, Ахмеда аш-Шамса, прозванного Солнцем, и главное, того, кого он каждый вечер ждал у дороги, идущей с севера, кого он ждет и сейчас, Ахмеда Дехибы, прозванного Маулей Себой, Львом.

Полой своего черного бурнуса Лалла Меймуна отирает пот с лица Ма аль-Айнина, но он даже не чувствует прикосновения ткани ко лбу и щекам.

Временами плечи его напрягаются, корпус напружинивается — он пытается сесть. Губы его дрожат, глаза вылезают из орбит. Hyp подходит ближе, помогает Меймуне приподнять Ма аль-Айнина, и они вдвоем поддерживают его. Несколько секунд с силой, которую трудно предположить в таком хрупком теле, старый шейх заставляет себя удерживаться в сидячем положении, вытянув вперед руки, словно собирается встать. Его худое лицо выражает страшную тоску. Пустой взгляд его выцветших глаз сковывает Нура ужасом. Hyp вспоминает слепого воина и то, как Ма аль-Айнин прикоснулся к глазам раненого и подул ему в лицо. А теперь сам Ма аль-Айнин познал одиночество, из которого нет выхода, и никому не дано успокоить тревогу его незрячего взора.

Нура охватывает такая мука, что он порывается уйти, покинуть эту обитель мрака и смерти, убежать на пыльную равнину, позолоченную закатным солнцем.

И вдруг он чувствует незнакомую силу в своих руках, в своем дыхании. Медленно, точно вспоминая древний ритуал, Hyp молча кладет ладонь на лоб Ма аль-Айнина. Смочив слюной кончики пальцев, он проводит ими по беспокойно трепещущим векам. Осторожно дует в лицо, в рот, в глаза старцу. Обвивает руками его торс, и хрупкое тело медленно обмякает, опускается на землю.

Лицо Ма аль-Айнина кажется теперь спокойным, словно страдания оставили его. Закрыв глаза, старец тихо, бесшумно дышит, словно вот-вот уснет. И на самого Нура тоже нисходит покой; боль, терзавшая его внутренности, отпустила. Не сводя глаз с шейха, он чуть отстраняется от него. Потом выходит из дома, а Лалла Меймуна черной тенью вытягивается на земле, чтобы уснуть.

За порогом дома медленно спускается ночь. Слышны крики птиц, летящих над высохшим руслом реки к пальмовой роще. Снова налетает порывами теплый ветер с моря, шурша листьями на обвалившейся крыше. Засветив масляную лампу, Меймуна дает шейху попить воды. Hyp у дверей дома не может уснуть: его горло сжато, оно горит огнем. Несколько раз ночью по знаку Меймуны подходит он к старцу, проводит рукой по его лбу, дует ему в рот и на веки. Но усталость и отчаяние лишили Нура силы, и ему уже не удается унять тревогу, от которой дрожат губы Ма аль-Айнина. Быть может, боль, снедающая самого Нура, отнимает силу у его дыхания.

Перед самой зарей, когда воздух был недвижен и тих и умолкло все, даже насекомые, Ма аль-Айнин умер. Меймуна, державшая его руку, почувствовала это, простерлась на земле рядом с тем, кого любила, и заплакала, уже не сдерживая рыданий. Hyp, стоявший у двери, бросил последний взгляд на великого шейха, покоившегося на белом бурнусе, на его хрупкую фигуру, такую легкую, что казалось, он парит над землей. И Hyp, пятясь, вышел. Он теперь один в ночи, на пепельного цвета равнине, залитой сиянием полной луны. От горя и усталости он не в силах уйти далеко. Он падает на землю возле колючих кустарников и мгновенно засыпает, не слыша плача Лаллы Меймуны, похожего на песнопение.