Страница 48 из 60
КРАСНОБОРОДКА
В старинных книгах много рассказов о рыбе Краснобородке.
Краснобородка жила, как все рыбы, но она умела красиво умереть, и ее смерть собирала немало зрителей. Ее даже специально ловили и покупали за большие деньги у рыбаков, чтобы посмотреть, как она умирает.
И она умирала у всех на глазах, как умирающий гладиатор (это было в древние римские времена), переливаясь всеми оттенками — от розового до пурпурного.
Конечно, ей не хотелось умирать, особенно теперь. Вся жизнь ее прошла незаметно и не привлекла ни одного зрителя, а теперь, когда она умирает…
Да, те, что живут незаметно, умеют красиво умереть, а те, что красиво живут, умирают совсем незаметно.
КАЛОТ
Калот не хамелеон, его цвет не зависит от общепринятого в данной местности цвета, хотя постоянно меняется. Но Калот не хамелеон. Он вообще не из хамелеонов, он из ящериц. То из красных, то из зеленых, то из желтых ящериц. То из красно-зелено-желтых ящериц. То из оливково-черных.
Если б он, вечерний, встретился с собой, утренним, он бы, наверно, себя не узнал.
— Неужели ты — это я? — спросил бы он, вечерний, себя, утреннего.
— Нет, — ответил бы он, утренний, — ты — это не я. Ты другой.
Утром он другой, а вечером он другой, хотя вокруг ничего не изменилось. Был бы он хамелеоном, он бы остался таким же, как был, потому что вокруг ничего не изменилось. Но Калот не хамелеон. Он другой. Просто он другой утром и другой вечером. И в горе другой. И в радости.
У хамелеона одного цвета горе и радость: если желто вокруг, они желтые, если серо вокруг, они серые. Как будто хамелеон не имеет своей личной жизни, как будто на него ничего, кроме общего цвета, не действует.
На Калота все действует. Поэтому он постоянно другой.
— Неужели я буду таким? — думает он, утренний, о себе, вечернем.
— Неужели я был таким? — думает он, вечерний, о себе, утреннем.
Не все мы зависим от места, но все мы зависим от времени. В том числе и Калот. Зеленый Калот. Желтый Калот. Красно-зелено-желтый Калот. Утренний Калот и вечерний.
Лист весенний разве узнает себя в осеннем листе?
Хорошо, что утро никогда не встречается с вечером.
АРКТИДА
Когда-то здесь был материк Арктида, а теперь Арктика, Северный Ледовитый океан, местность, которую посещают только герои…
Но птицы не герои, они и в теплых морях стараются держаться поближе к берегу — и все же они перелетают Ледовитый океан, перелетают, потому что не знают, что там уже океан, а думают, что там по-прежнему материк Арктида…
Жизнь меняется, все меняется на земле, и нужно это видеть и понимать, но кое в чем хорошо сохранить старые представления. Чтобы не рухнуть в пропасть, летя через океан, лучше думать, что там по-прежнему материк Арктида.
ЛЮБОВЬ К ЖИЗНИ
Тритон—большой жизнелюб. Его можно заморозить, задушить и даже засушить на несколько лет — и все равно он оживет, рано или поздно он оживет:
— Вот он я! С того света вернулся…
И опять он живет и опять жизни радуется — той самой жизни, которая сушила его и морозила, так что не поймешь, была это жизнь или смерть. Ну а если не поймешь, так будем считать это жизнью. Надо же как-то жить! Тритону обязательно надо жить, иначе он себе жизни не представляет.
У него, земноводного, две стихии, земля и вода, и он лавирует между этими двумя стихиями. Он смотрит, где какие условия жизни. Конечно, бывают такие условия… но для него любые условия — это прежде всего условия жизни. Потому что Тритон любит жизнь.
Если бы тарпаны и странствующие голуби[85] по-настоящему любили жизнь, они бы не рвались в небеса, не скакали бы по бескрайним степям, а научились бы жить в любом состоянии. В засушенном, задушенном, замороженном состоянии. Тогда бы они, может, выжили… А так…
Но все говорят о тарпанах, о странствующих голубях, о том, как они прекрасно жили и как печально кончили свою жизнь… Все им сочувствуют, восхищаются ими… Тритоном никто не восхищается, и слава богу: когда тобой начинают восхищаться, это значит, долго на свете не проживешь.
А Тритон любит жизнь. Не эту — громкую, поднебесную и степную, а тихую, незаметную земноводную жизнь… И когда в нем все высыхает, и когда в нем все вымерзает, так, что, кажется, ничего больше нет, — в нем остается, живет твердое убеждение, что любые условия — это прежде всего условия жизни.
ПЕРЕСМЕШНИКИ
Пересмешник живет в Америке, Пересмешка в Европе, и они пересмеиваются между собой — она из Европы, он из Америки. А чего пересмеиваться? В мире птиц происходят значительные события, есть о чем серьезно поговорить. Тем, кто живет всерьез, как говорится, не до смеха.
А они пересмеиваются через океан. И кого пересмеивают? Знаменитых певцов — Соловья, Кенаря… А то возьмут вдруг и Коршуна или Ястреба пересмеют. Позор! Никакого уважения к званиям и заслугам.
Подражатели, пародисты… Своего за душой нет, вот они и поют с чужого голоса…
Моевка-Говорушка, совершающий регулярные рейсы, из Европы в Америку, не раз взывал к различным чувствам Пересмешки и Пересмешника, но из всех чувств ему удалось воздействовать лишь на их чувство юмора, и они так его пересмеяли, что он не знал, куда лететь, и залетел один раз в Австралию, а другой — на остров Мадагаскар.
— Послушайте, — убеждал их Говорушка, — ведь вы же солидные птицы, о вас пишут с большим уважением в научной литературе. Вот что пишет, например, о тебе, Пересмешник, знаменитый ученый Одюбон: «Вероятно, нет ни одной птицы, обладающей такими музыкальными способностями, какими одарила природа этого царя певцов». Эх ты, царь певцов! На что ты тратишь свои музыкальные способности?
И что же ответил Говорушке Пересмешник? Он посмеялся и над Одюбоном, и над природой, и над царем певцов, — он посмеялся над самим собой и нисколько на себя не обиделся, и это больше всего удивило Кулика-Дутыша, который тоже совершал регулярные рейсы из Европы в Америку и на всем этом длинном пути дулся абсолютно на всех. Быть может, он потому и улетал в Америку, что дулся на всех у себя в Европе.
— Музыкальные способности! — сказал Дутыш, но при этом продолжал дуться, и его замечание прозвучало так: — Музукульную спусубнустю! Скузуть лучшу — спусубнустю прючюнють нюпрюютнустю укружующум! (Сказать лучше—способности причинять неприятности окружающим!)
— Прючюнють нюпрюютнустю! — немедленно пересмеял его Пересмешник, и до того похоже пересмеял, что даже Говорушке стало смешно. Конечно, ему стало смешно потому, что Пересмешник пересмеял не его, а Дутыша.
— Ню вюжу нючюгу смюшнугу (не вижу ничего смешного), — обиженно объявил Дутыш. Он не видел ни чего смешного потому, что Пересмешник пересмеял его, а не Говорушку.
И, надувшись на всех в Америке, Дутыш полетел обратно в Европу.
Ну конечно, первое, что он услышал, перелетев через океан, был насмешливый голос Пересмешки. Она имитировала птичий полет, в котором Дутыш без труда узнал хлопанье собственных крыльев.
— Ню уструумну (не остроумно), — оценил ее усилия Дутыш, потому что если бы она по-настоящему хлопала крыльями, тогда это было бы остроумно, а когда она только имитирует звук, как же это может быть остроумно?
Затем подоспел Говорушка, прибывший с опозданием, потому что залетел по ошибке на остров Мадагаскар.
— Знаменитый ученый Брэм, — сказал, приземляясь, Говорушка, — авторитетно заявил, что «пение Пересмешки не всякому нравится». И это понятно: разве может всякому нравиться, когда над ним смеются?
Дутыш согласно кивнул и еще больше надулся.
Непонятно, что нужно этим пересмешникам. Почему они за всех высказываются — и за Кенаря, и за Соловья, и за самых разных птиц и зверей — разве птицы и звери их уполномочивали? Да что там птицы и звери! Ударит гром — Пересмешник и за него выскажется, просвистит ветер — Пересмешник и за него выскажется… Да и хоть бы серьезно высказывались, а то ведь пересмеют… Что было бы с нашим миром, если бы в нем слово было предоставлено одним пересмешникам? Один смех, и только.
85
Были когда-то такие животные.