Страница 18 из 19
Я даже решил переименовать фильм в «Сестру музыканта», чтобы он не бросал тень на спектакль, который не сходил со сцены около пятнадцати лет и в ТЮЗе и в других театрах. Итак, я был наказан за свою неверность…
И окончательно понял: неблагодарность, которую я, к несчастью, проявил, непременно карается.
Оскар просил меня не затевать обсуждений этой печальной истории. И я не затевал… Но вот сейчас, в своих воспоминаниях, хочу принести запоздалое покаяние. Еще одно… В Москве отмечалось 70-летие Оскара Фельцмана, — и я говорю ему: прости, друг!
А сколько предстоит принести покаяний, чтобы совесть была и вовсе чиста? Трудно ответить… Для этого надо припомнить все свои прегрешения. Возможно ли это? Но я постараюсь… Думаю, уже пора.
ПОЭТОМ ДОЛЖЕН «ТЫ НЕ БЫТЬ»
Из блокнота
С детства я сочинял стихи, которые очень нравились моим тетям и дядям. Поэтому, когда собирались гости, кто-нибудь непременно просил:
— Толечка, почитай нам свои стихотворения…
И я читал. Ближайшие родственники аплодировали. На мою беду (что выяснилось позднее!), стихи стали охотно печатать в детских газетах и журналах, декламировать по радио.
В годы войны, работая ответственным секретарем ежедневной газеты на той оборонной стройке, я публиковал свои патриотические стихи, которые кое-кто даже вырезал на память, заучивал наизусть. Что, впрочем, не мешало стихам быть весьма посредственными сочинениями… Меня, однако, именовали поэтом.
А в 1947 году, в Москве, состоялся первый «Всесоюзный форум молодых писателей» (так его неофициально называли), и я удостоился быть делегатом…
— Тебе повезло: будешь в семинаре у Маршака и Кассиля, — сообщили мне.
Выслушав мои стихи, Маршак спросил:
— А вы чем-нибудь другим заниматься не хотите?
Стихи, которые так нравились моим дядям и тетям, Маршаку, стало быть, не понравились. И тогда, уже в комнате отдыха, талантливая, добрейшая, хоть, увы, и подзабытая Тамара Габбе позволила мне нарушить покой мастеров и прочитать им семистраничный рассказ. Особенность его состояла в том, что по содержанию он был трагическим, а по форме… комическим. Кассиль и поддержавший его Маршак стали убеждать меня вычеркнуть из своей «творческой биографии» стихи и писать прозу.
— Непременно сохраните столь редкий дуэт смеха и слез. Непременно! Это ваш стиль, ваша интонация. А без стиля и интонации не бывает литературы, — сказал Лев Кассиль.
Рассказ (тут уж на мое счастье!) услышал и случайно зашедший в комнату Паустовский.
— Пусть эта новелла станет первой главой повести, — посоветовал Константин Георгиевич. — И если вся повесть будет не хуже первой главы, я берусь ее редактировать.
Что ж, все сбылось: «творческим редактором» моей первой книги стал Паустовский.
А все стихи свои я не вычеркнул, как мне советовали, а
67
предал огню. Сжег… И это, вероятно, единственное, что сближает мою биографию с гоголевской…
Так была спасена от меня отечественная поэзия. Больше я стихов всерьез не писал. Лишь для спектакля по своей повести «Мой брат играет на кларнете», где в главной роли высокоталантливо проявила себя Лия Ахеджакова, я сочинил тексты пародийных песен. В театре и кино мне, кстати, везло на актеров: в других моих спектаклях играли Валентина Сперантова, Валентин Никулин, Ирина Муравьева, а в фильмах, снятых по моим повестям, главные роли исполняли Василий Меркурьев, Евгений Лебедев, Алиса Фрейндлих, Вениамин Смехов, Зоя Федорова, Борис Чирков, Сергей Филиппов, Леонид Куравлев, Адоскин, Алла Покровская… Приятно вспомнить!
Еще о Самуиле Яковлевиче… Это был мудрейший мудрец, великий детский поэт и великий переводчик. Впрочем, в золотой век русской литературы понятием «переводчик» не злоупотребляли, а писали: Пушкин (из Байрона), Лермонтов (из Гейне). Так же, уверен я, можно написать: Маршак (из Шекспира), Маршак (из Бернса). Ради справедливости! Сюжет ведь в стихах порой мало что определяет. К примеру, видел я подстрочник бессмертного стихотворения о любви, который выглядел примерно так: «Я любил вас очень сильно, теперь люблю уже не так, как прежде, и пусть другой вас любит, как любил я!..» А у гения-то: «Как дай вам Бог любимой быть другим…»
В предпоследний год жизни Самуила Яковлевича мы с ним отдыхали и работали в ялтинском Доме творчества. Однажды творческое безмолвие, нарушавшееся обычно лишь стуком пишущих машинок, взорвали горны и барабаны. Прибыли из пионерского лагеря «Артек» приглашать Маршака и меня. Что делать? Поехали…
В жаркий и душный полдень Самуила Яковлевича усадили в соломенное кресло на «костровой площадке». И он, отменнейший собеседник, принялся рассказывать и читать стихи. Но никто из юных участников встречи… не слушал. Некоторые даже повернулись спиной к классику (да, да, классику!) и что-то наигрывали на гитарах своим несовершеннолетним подругам.
Когда очередь дошла до меня, я ограничился одной фразой, пожелав артековцам ясного неба и теплого моря.
К нам, вспотев на жаре, подбежал начальник «Артека» (помню, даже томительный зной не заставил его расстаться с осенней велюровой шляпой):
— Прекрасная встреча! Незабываемый праздник!..
— Но почему же дети не слушали? — прервал его я.
68
— Не обращайте внимания! Это ребята из «международной смены» — они по-русски ни слова не понимают. Но зарядку коллективу дали отличную!
Это был апофеоз формализма: пригласили великого и больного Маршака, чтобы выступать перед ничего не понимавшей по-русски аудиторией.
…Самуил Яковлевич курил ровно столько, сколько не спал: одну папиросу прикуривал от другой. Чтобы «напугать» его, я процитировал терапевта с мировым именем: «Почти все, что человеку хочется, для чего-нибудь нужно его организму. Только не никотин… Курение — это акт медленного самоубийства».
Маршак горестно развел руками, словно посочувствовал себе самому. А потом уж мне попалось его шуточное четверостишие:
Жил на свете Маршак Самуил…
Все курил, и курил, и курил,
Все курил и курил он табак.
Так и умер товарищ Маршак…
Давно это было, поэтому слово «товарищ» можно простить. Так он и умер: легкие не выдержали.
МОЯ БАБУШКА АНИСИЯ ИВАНОВНА
С голоса
Слушание дела было назначено на двенадцать часов. А я прибежала к одиннадцати утра, чтобы заранее поговорить с судьей, рассказать ей о том, о чем в подробностях знала лишь я.
Народный суд размещался на первом этаже и казался надземным фундаментом огромного жилого дома, выложенного из выпуклого серого камня. «Во всех его квартирах, — думала я, — живут и общаются люди, которых, вероятно, не за что судить… Но рассудить нужно многих. И вовремя, чтобы потом не приходилось выяснять истину на первом этаже, где возле двери, на стекле с белесыми островками, было написано: «Народный суд».
Каждый воспринимает хирургическую операцию, которую ему приходится вынести, как едва ли не первую в истории медицины, а о смерти своей мыслит как о единственной в истории человечества. Суд, который был назначен на двенадцать часов, тоже казался мне первым судом на земле. Однако
69
за два часа до него началось слушание другого дела. В чем-то похожего… Но только на первый взгляд, потому что я в тот день поняла: судебные разбирательства, как и характеры людей, не могут быть двойниками.
Комната, которая именовалась залом заседаний, была переполнена. Сквозь щель в дверях, обклеенных объявлениями и предписаниями, я увидела судью, сидевшую в претенциозно-высоком кресле. Ей было лет тридцать. Склонившись над своим торжественным столом, как школьница над партой, она смотрела на длинного, худого, словно выдавленного из тюбика мужчину, стоявшего ко мне спиной, с детским недоумением и даже испугом… Хотя для меня она сама была человеком с пугающей должностью.