Страница 21 из 22
И ЕЩЕ ЛУЧШЕ…
Я никогда не думал, что неторопливый и рассудительный, одним словом, глубоко интеллигентный дядя Сима может так быстро собраться в дорогу. Уже через день он был в Белогорске…
Встречать его на вокзал поехала тётя Кланя. И дедушка тихонько попросил, чтобы никто из нас с ней не ездил. Оказывается, дядя Сима и тётя Кланя знали друг друга чуть ли не со дня рождения, дядя Сима даже был влюблён в Сашину бабушку «светлой юношеской любовью» (так мне сказал дедушка), он посвящал ей стихи, когда был всего года на два или на три старше меня. И дедушка не хотел, чтобы мы мешали их первой встрече после стольких лет разлуки.
Мы и не стали мешать. Но вообще-то я был очень удивлён этой «светлой юношеской любовью», потому что дядя Сима, такой обходительный, осторожный в каждом своём слове (не обидеть бы человека!), был очень уж не похож на суровую, прямую и даже чуть-чуть грубоватую тётю Кланю. Однако в их давно прошедшей «юношеской любви» можно было ничуть не сомневаться, потому что, отправляясь на вокзал, тётя Кланя сделала себе такую причёску, какой Саша не видел у неё ни разу за все тринадцать лет своей жизни, и надела такое платье, которого он тоже никогда не видел.
И дедушка мой очень волновался. Он при каждом автомобильном шуме выскакивал из комнаты на крыльцо. Это было напрасно, потому что шум автобусов, приходящих со станции, у нас в комнате не был слышен.
И всё же он не упустил торжественной минуты появления своего старинного друга у нас во дворе, несмотря на то что дядя Сима появился тихо, глубоко интеллигентно, без всякого шума. Но дедушка услышал или, вернее, почувствовал… Он не вышел, а прямо-таки выскочил на крыльцо, взмахнул руками, как никогда ещё раньше при мне не махал, и старые друзья несколько раз поцеловались. А потом стали, к моему необычайному удивлению, называть друг друга просто Симой и Петей. То есть я уже из телеграммы знал, что они так друг друга называют, но ведь одно дело прочитать, а другое — услышать своими собственными ушами.
Чтобы поразить дядю Симу, я с утра натянул на себя белый халат, подаренный Липучкой, нацепил на руку красную повязку и даже закрыл нос и рот продезинфицированной марлей, хотя в этом не было абсолютно никакой необходимости. А дядя Сима в первый момент даже ничуть не удивился. Он, кажется, вообще не обратил на меня внимания, а оглядывал только дедушку да наш дворик, да ещё без конца повторял, что хочет скатиться (он так и сказал — «скатиться») вниз по холму на берег и всласть искупаться в Белогорке. То, что дядя Сима может скатываться вниз по холму и купаться всласть, было для меня большой неожиданностью. Но дедушка нисколько этому не поразился — значит, оба они, а может, ещё и вместе с Клавдией Архиповной, так раньше и делали: скатывались и всласть купались.
Дядя Сима и дедушка ещё несколько минут никак не могли прийти в себя: они похлопывали и даже поглаживали друг друга, будто не верили, что их долгожданная встреча состоялась, что они снова стоят рядом, разговаривают, видят друг друга. И глаза у обоих были помолодевшие, а дедушка даже два раза протирал платком своё чеховское пенсне. И тогда я подумал, что это очень здорово — дружить с самых своих детских лет и на всю жизнь! Я подумал и о том, что, может быть, вот так же, на всю жизнь, подружусь с Сашей, что мы тоже будем часто переписываться, а когда-нибудь встретимся и будем вот так же похлопывать и нежно поглаживать друг друга, не находя от волнения, с чего начать разговор.
Так будет когда-нибудь у нас с Сашей… А у дедушки с дядей Симой разговор сейчас мог быть только один: об Андрее Никитиче. И, когда минут через пять или десять старые друзья пришли наконец в себя, они об этом и заговорили. А потом пошли в комнату и там вместе очень долго осматривали Андрея Никитича. После уж я узнал, что это называлось не просто осмотром, а консилиумом. Я тайком видел сквозь окно, как дедушка показывал дяде Симе все анализы и длинную ленту, по которой можно было судить о работе сердца.
Потом они вышли из комнаты во двор и присели возле садового столика, на котором не было уже ни книг, ни газет, ни журналов, ни самодельных дедушкиных шахмат (приём больных в нашей домашней поликлинике был временно прекращён).
Они долго совещались, а я стоял в стороне в своём белом халате и с марлей, мешавшей мне нормально дышать. Дедушка несколько раз указывал дяде Симе на меня, и я в этот момент весь вытягивался и поправлял красную повязку на белом рукаве, думая, что меня вот-вот позовут на помощь. Но позвали меня ещё не скоро, когда всё уже обговорили и обо всём переспорили.
Я подошёл к садовому столику и тут заметил, что дядя Сима после возвращения из комнаты от Андрея Никитича стал каким-то совсем другим. И даже не очень похожим на глубоко интеллигентного человека: он был суров, говорил резко, будто приказания отдавал, и, кажется, совершенно не интересовался тем, что другие, то есть в данном случае я, ему ответят. Он и не ждал никаких ответов… Куда девался его медленный, размеренный тон, его подчёркнутая, даже немного утомительная внимательность к каждому слову своего собеседника. И от того старинного дедушкиного друга, который стоял на крыльце всего час назад, тоже ничего не осталось: он уже не собирался скатываться к реке и купаться в Белогорке, и по сторонам не оглядывался, и не смотрел на всё вокруг, как смотрят на любимого человека после долгой разлуки.
Дедушка мой тоже менялся, когда происходило что-нибудь серьёзное. Вот, например, тогда ночью, когда мы везли его на плоту. Но дядю Симу я не узнавал совсем…
И поэтому я с ужасом подумал, что Андрею Никитичу, должно быть, сейчас так плохо, как не было ещё никогда: ведь это его болезнь, его состояние так изменили вдруг старинного дедушкиного товарища, сделали его совсем другим человеком.
— Марлю вы можете снять, — сказал дядя Сима. (И я стянул с носа свою продезинфицированную повязку.) Он продолжал называть меня на «вы» — и это, пожалуй, было единственным, что осталось от прежнего дедушкиного друга. — Пускать к нему никого нельзя. Лежать надо без движений. Как вы его тащили от крыльца до кровати?
— Осторожно, — ответил я.
— Это, быть может, было роковое передвижение…
— Но ведь он стоял на крыльце, надо же было…
— Да, я понимаю. И всё-таки… Ухаживать будут трое: дедушка, я и вы. Поскольку, как я узнал, у вас уже есть опыт. Ну и, разумеется, медсестры из больницы.
Тут я набрался храбрости и тихо возразил новому, совершенно незнакомому мне дяде Симе:
— Он так не сможет… Он захочет знать, что делается в городе. И вообще обо всём! Он не сможет…
— Да, он не сможет, — поддержал меня дедушка.
— Что ж, не следует отключать его от того, что будет доставлять ему радость. Не волнения, не заботы, а одну только радость… Это ясно?
— Ясно…
— Кстати, и Клаша ведь может немного помогать, — обернувшись к дедушке, сказал дядя Сима.
Голос его при этом на миг дрогнул, стал мягким, прежним, и я внезапно представил себе дядю Симу сочиняющим стихи для той, кого он только что нежно назвал Клашей. Значит, Сашину бабушку все величали по-разному: посторонние люди — Клавдией Архиповной, я и моя мама — тётей Кланей, а вот дядя Сима, пожалуй, нежнее всех — Клашей…
Смягчившись немного, дядя Сима рассказал нам о том, что телеграмма застала его дома просто чудом: он собирался вот-вот уезжать в отпуск на Чёрное море. Значит, мы оба — и дядя Сима и я — пожертвовали в этом году ради Белогорска морем, и южным солнцем, и кипарисами… И я, стоя возле садового столика в своём белом халате, впервые ясно почувствовал, что это очень приятно — пожертвовать чем-то значительным и знать, что твоя жертва принесла пользу людям. Пусть даже не очень большую пользу, но принесла…
С этого дня я стал для Андрея Никитича «главным источником оптимизма», как выразился дядя Сима. Я пересказывал ему всё хорошее, о чём сообщали мне во дворе его многочисленные друзья. А приходили они без конца… И я сам узнавал из их сообщений очень много нового.