Страница 2 из 2
– Стало быть, в воскресенье и утонуть можно? – пробует пошутить директор.
– Это ваше дело. А у нас с вами про Сысоева разговор. Мало того, что я мужем своим гордилась, а теперь мне перед людьми совестно, так ведь у нас еще и сын растет. Â Мишка приползает домой, как зюзя, и… – У нее прерывается голос: директор предупредительно наливает воды в стакан и пододвигает ей. Марья Николаевна громко глотает и продолжает: – И ни одного чистого слова не скажет, все с приправой. Малому четвертый год, так уж и он начал за отцом всякие слова выговаривать. Я его сгоряча ремнем отлупила. Сама луплю, а сама плачу.
– Детей бить не следует, – говорит директор.
– Да уж конечно, лучше вашего брата! – не выдерживает Марья Николаевна. – Один выпивает, другой ему потакает.
– А вы не пробовали уговорить Михаила, чтоб он сходил к врачу? – осторожно переводит разговор директор.
– Пробовала.
– Ну и что же?
– Да что! У врача у самого нос как морковинка… Нет, это я зря говорю, со зла, – машет она рукой. – У него насморк был, платком нос надрал, а старик он хороший, справедливый. Сказал: никакая это не болезнь, а типичная распущенность.
– Не совсем так, конечно, – постукивая карандашом по столу, задумчиво произносит директор. – У некоторых это, так сказать, в крови, впитано с молоком матери.
Марья Николаевна вскидывает брови.
– Нет уж, вы, Иван Спиридоныч, материнское молоко не порочьте. Первый раз слышу, чтоб грудной младенец вместе с молоком водку впитывал.
– Я не в этом смысле, – устало говорит директор и перелистывает настольный календарь, давая понять, что разговор слишком затянулся. – Марья Николаевна, я со своей стороны вам обещаю: побеседую с Михаилом, сделаю ему строгое предупреждение. Трошин тоже побеседует.
Марья Николаевна встает с кресла. По лицу видно, что разговор никак не удовлетворил ее.
– Ну что ж, побеседуйте. А только если он после вашей беседы запьет с тоски, тогда уж я до министра дойду. – И вдруг, сорвавшись со спокойного тона, вскрикивает: – Брошу я его! Сережку заберу и уйду! Работала на консервном – дура, ушла, – и опять работать стану. А он без меня совсем пропадет. Вот тогда и будете с министерством беседовать, языком бо… бо… бобы разводить!
Директор не выносит женских слез, а к тому же Марья Николаевна очень образно выразилась насчет бобов и он себе отчетливо представил всю картину. Он подходит к ней, берет за руки:
– Марья Николаевна! Никогда я не поверю, что вы уйдете, бросите любимого человека.
– Брошу!
– Не бросите. И вот вам мой совет, проверенный на опыте… не на моем, конечно, но вообще я знаю: надо человека к дому привадить. Чем ему по кабакам шляться, создайте ему дома обстановку…
– Кабацкую, что ли?
– Ой, зачем же опять так резко? Поставьте ему. четвертинку, закуски соответствующей, разнообразной. Сами с ним пригубите за компанию.
– Вот только этого еще не хватало!
– Серьезно. Я вам по опыту говорю, не по своему, конечно, но это радикальное средство. Не ругайте, а ласково, по-женски, с подходцем. Попробуйте.
– Попробую, – безразлично откликается Марья Николаевна и уже у двери оборачивается и говорит угрожающе: – А если после этой четвертинки он зальется куда-нибудь и на работу не выйдет, я, вот вам честное слово, к самому министру пойду! И Мишку не пожалею, и потатчиков! – и хлопает за собой дверью.
…На столе стоит изукрашенная селедка, пирожки, свежие огурцы с помидорами, котлеты. И все – нетронутое.
Боком на стуле сидит Сысоев. В одной руке держит стопку, в другой корочку черного хлеба. Рядом с ним Марья Николаевна. Перед ней полная рюмка. Третьим с ними за столом – Мошкин, тот самый, которого уволили с завода. Он зашел к Сысоевым попросить взаймы, а Михаил обрадовался собутыльнику и усадил за стол.
– Ты, Маша, думаешь, что я к этой вот п… п… пакости привержен? – спрашивает Мошкин, делает брезгливый жест в сторону полной стопки и нечаянно опрокидывает ее. На лице его появляется выражение испуга и искреннего огорчения.
– Не обращай внимания, – говорит Сысоев. – Давай, еще налью.
Мошкин бережно берет стопку обеими руками и осторожно ставит ее перед собой.
– Нет, Маша! Мне ее, окаянной, хоть бы век не было. А п… п… почему ия пию? Потому что выпимши ня чувствую себя перь-вым че-ло-веком! Ия и крррасивый… ну, к черту – красивый, это неважно, бабы все равно и дурнорожих любят… но я и умный, и изобресть мммогу все! Лучше Сысоева! И с директором, и с Трошиным могу говорить… Они мне слово, а я им десять! И все слова, как на подбор!
– Знаем мы ваш подбор, слыхали.
– Молчи, – строго говорит жене Сысоев. – Он правильно говорит, выпьешь и чувствуешь себя…
– Мошкиным непутевым! – подсказывает Марья Николаевна, ничуть не стесняясь присутствием самого Мошкина.
– Врешь, – веско произносит Сысоев. – Чувствуешь себя вот именно – талантом! На десять голов выше всех!
– Вот они, чьи слова-то из тебя лезут! – гневно восклицает Марья Николаевна. – Того художника-пьянюги, подавиться бы ему своими кистями-красками. Мишка, да неужто ты дурной такой, не понимаешь, что и у Мошкина и у того мазилы – будь он хоть раззаслуженный! – вся жизнь позади. Пропили они свой талант, прогуляли. Сбились с пути и других сбивают. Отчего ж комиссия и портрет не приняла? Ясно сказали: не портрет, а икона. А тебе, Мишка… Да ты слушай меня! – Она хватает мужа за рукав и незаметно отодвигает стопку подальше. – Разве тебе нужно напиваться, чтоб красивым себя вообразить? Да ты у меня и так красивей всех! Погляди в зеркало: волосы вьются, глаза синие, брови вразлет…
Сысоев как-то по-мальчишески сконфуженно улыбается и подмаргивает Мошкину – слыхал? А Марья Николаевна горячо продолжает:
– А бесталанный ты когда? Опять же когда напьешься! Трезвый ты и изобретать можешь и все! И трезвого тебя все уважают и даже заместитель министра про тебя сказывал… да что заместитель, – сам министр! Дескать, ваш Михаил Сысоев – богатая натура, золотые руки, бриллиантовая голова! Не веришь? Мне вчера директор говорил.
– Ну да? – недоверчиво переспрашивает Сысоев. Марья Николаевна оживляется:
– До того, говорит, богатая натура, что все министерство им гордится. И только, говорит, жалко, что пьет. Все министерство об этом сожалеет.
Сысоев пожимает плечом:
– Скажи пожалуйста, а мне и ни к чему…
– Вот и давайте! – Марья Николаевна поднимает рюмку. – Выпью я с вами, а остальное отдадим Мошкину, и денег ему дадим, и пусть уходит. Верно? Не обижаешься, Мошкин?
– Нет, ия не обижаюсь, – рассудительно говорит Мошкин. – Ия не настолько гордый, чтоб обижаться поп… устякам. Ия пойду.
– И пирожков захвати на закуску, – суетится Марья Николаевна.
Она счастлива. Муж не возражает, не тянется за Мошкиным вон из дома. На его лице проступает то мягкое, милое выражение, какого она йе видала вот уже скоро год.
И наутро она не чует под собой ног от счастья. Столько было переговорено за ночь, и она верит каждому слову, не может не верить. Она готовит завтрак, а сама исподволь наблюдает за мужем: как он бреется, как надевает чистую рубаху.
– Что к обеду сготовить, Миша?
– Соляночку бы.
– А не запоздаешь?
– Раз сказано – значит всё.
Он уходит, а Марья Николаевна принимается за хозяйство, бежит в магазин, идет гулять с Сережей в сквер и рассказывает какой-то незнакомой женщине о том, какой у нее хороший муж и как в министерстве им все гордятся и считают богатой натурой.
Но чем ближе к вечеру, к концу смены, тем меньше у нее остается уверенности, что Михаил сдержит слово. Она уже звонила на завод подружке-табельщице и та сказала:
– Поцапался с Трошиным и обозвал его… по телефону сказать неловко.
И Марья Николаевна уже знает, что значит «поцапался». И она уже тоже «обзывает» мысленно и художника, которого в их местности давно и след простыл, и директора, и Трошина. Ругает она и Михаила. Ругает, мучается и все-таки любит и ждет, ждет…