Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 105



Что же это Сережка так долго? Я украдкой покосился на окно. Посиневшая к вечеру улица была пустынна, и нигде еще не видно ни одного огонька. Вера заметила мой нетерпеливый взгляд и поднялась.

— Прости, что я так говорю, ты уедешь, и уж тогда мне не с кем будет говорить.

— Ты и сама хотела уехать? — спросил я.

— Нет, не надо. Вчера мне все ненавистны были, все. И село это, и бабы, и мужики. Противно и страшно. А сегодня, видел, бабы пришли и говорят: «Ты теперь наша, ты своя, раз у тебя тут родная могилка». Я подумала: и правда, куда я пойду? Ведь никому не известно, что здесь у меня две могилки.

— Ты что же, только из-за этого и осталась? — поспешил я перебить ее признания, которые еще вчера показались мне слезливыми, ненатуральными и какими-то очень уж несовременными. Конечно, когда у человека поре, ему все равно, какими словами высказать его. Но для чего же так упиваться своим горем и произносить какие-то придуманные, особо жалкие слова?

— Не надо напускать на себя жестокость, — тихо сказала Вера.

— Ничего я не напускаю. О живых надо думать, о жизни.

— А что такое жизнь? Ты знаешь? Ты писатель, тебе надо о настоящей жизни знать, а не только о работе. А в жизни главное—совсем не работа, а любовь. Ничего главней не бывает. Любовь или ненависть.

— Ну, знаешь!..

— Все я знаю. Да ты когда-нибудь любил несчастной любовью? Чтобы тебе изменили и чтобы тебе в петлю захотелось голову сунуть, чтобы солнце почернело? Любил так?

Никогда я еще не видел ее такой отчаянно возбужденной и даже красивой. Сейчас ее бледное лицо с огромными глазами особенно напоминало старинную икону, выступающую из глубокого мрака. Она говорила не повышая голоса, но мне казалось, будто она кричит мне в лицо гневные слова о загубленной, но все равно торжествующей любви.

Я отступал испуганный и растерянный, пока не наткнулся спиной на стену. Отступать дальше некуда.

Я сказал:

— Все это у меня было.

— И еще будет. А у меня уже ничего не будет. Ну, ладно, хватит об этом. Вон твоя лошадь скачет. — Она отошла к окну и оттуда сказала: — Ну вот и прощай.

— Прощай, — ответил я, решительно направляясь к ней.

Пусть прощание будет таким, как ей хочется.

Она протянула руку. Я пожал ее и почувствовал, как ее длинные пальцы стиснули мою ладонь и сразу же разжались. Я повернулся и пошел к двери. Но тут я остановился и отступил назад: в самом углу, где краска была совсем не тронута, прислоненная к стене стояла черная, покрытая лаком деревянная нога. Меня особенно поразило то обстоятельство, что я ее раньше не заметил, словно она только что вдруг появилась здесь.

Заметив мое замешательство, Вера сказала:

— Никогда не думала, что ты такой нервный.

— Это та нога, которой он меня?..

— Нет, что ты! С тех пор он их несколько износил. А эта новая совсем. А ты испугался. Как ты ночью один ездить не боишься? Ну, не надо, не сердись. Я знаю: ты не того боишься, чего надо бояться.

— Я не понимаю, о чем ты.



— Чего же тут не понимать? — Вера стояла спиной к окну, и ее лица не было видно в полутьме, но мне показалось, что она смеется. Нет, только показалось. Очень серьезно и очень тоскливо она сказала: — Тебя пугают вещи, символы. И еще ты боишься друзей и даже самого себя, своих чувств.

— Это все ты выдумываешь, — попробовал я возразить, но Вера ничего не хотела слушать.

— Вот сейчас ты один поедешь через степь, через овраги, ночью и не испугаешься. А от деревяшки шарахнулся. Не буду, не буду больше. Ну, прощай…

Мы вышли на крыльцо. Ветер крутился в растрепанных тополях. Сережка неторопливо, степенно поднимался по ступенькам: он учился быть главой села. «Ты нас не забывай», — сказал он, прощально пожимая мою руку. «Счастливо!» — звенящим голосом выкрикнула Вера. Я спустился вниз и стал отвязывать повод. Сережка подошел ко мне. Вера стояла на крыльце, закинув концы своей белой шали за плечи.

Когда я после трехдневного отсутствия вошел в палатку, то увидел своего напарника. Семка Павлушкин сгорбившись сидел на своей койке и хмуро разглядывал тускло поблескивающий хромовый сапог. Другой сапог лежал рядом, на смятом одеяле. Сразу видно, что это новые сапоги: на подошвах еще четко белели ровненькие ряды деревянных гвоздиков.

— Ага, — неприязненно приветствовал он, — нагулялся!

— Ладно тебе. — Я бросил на соседнюю койку свою туго набитую полевую сумку. — Не заедайся.

Он знает, какое у меня было гулянье, а я знаю его нелегкий характер, так что оба не придали никакого значения не особенно приветливому тону встречи. Но, честное слово, я видел, что он мне сочувствует. Обо мне и говорить нечего — меня радовал сам факт возвращения на экономию.

— Ну, здорово… — Он положил сапог на колени и протянул руку.

— Подарок? — спросил я, вспомнив, что Гаврик мне уже рассказывал про эти сапоги.

Выпрямив свое длинное нескладное тело, Семка вызывающе спросил:

— А что? И женюсь. — И вдруг на его рябоватом худом лице вспыхнула и сейчас же погасла какая-то необыкновенная, бережная, что ли, улыбка. — Она, знаешь, какая женщина!..

Эта не свойственная для него улыбка и то, что он не сказал «баба», а сказал бережно и уважительно «женщина», сразу все определили и отбили у меня всякое желание обсуждать вопрос его женитьбы. Да если бы только в этом было дело. Ну, видно, что человек полюбил и, конечно, его полюбили тоже. Мир их дому! А он сидит в одиночестве и любуется сапогами. Почему-то это зрелище возбудило во мне неприязнь. Может быть, потому, что у меня уже сложилось о Семке свое мнение и мне было жаль его менять. То первое мнение сложилось из фактов хотя и очень разных, но в общем привлекательных. Я мало знаю о нем, но уже то, что мне известно, создает образ человека сильного душой, смелого, скорого на выполнение своих решений. Может быть, слишком скорого, но все, что он задумал, он выполнит с размахом и страстью.

Сидит в одиночестве и мечтает над хромовыми сапогами и, конечно, не знает, как я защищал его от наскоков праведного По-тапа. Горько бы ему пришлось, если бы в газете обозвали его дезертиром. Вряд ли он тогда захотел бы стать трактористом. Но я отстоял его и сейчас имею право предупредить:

— Только не забывай, что ты комсомолец.

— Ладно, — проворчал он, — это мое дело.

— Не только твое. Там у тебя частная собственность…

Я замолчал под его пренебрежительным взглядом. И в самом деле, что я в этих делах понимаю? Частное хозяйство для меня только ненавистный признак проклятого прошлого, а для него что-то совсем другое. В общем, надо подумать и посоветоваться с ребятами, с Деминым. Но оказалось, что Семка, ни с кем не советуясь, сам все обдумал применительно к своему положению. И обдумал твердо, основательно.

— А что собственность? Это не помеха. Человек я теперь рабочий. Все у меня спланировано. — Сказав это новое, непривычное слово, он повторил еще раз, явно любуясь его хозяйственной добротностью, как плотник любуется ладно сложенным и точно пригнанным бревном на новом срубе. — Спланировано. И, с кем надо, договорено. Зиму так перебьюсь, а весной, как отсеемся, дом сюда перевезу. Место мне обещано под усадьбу и под огород, я и план видел, на плане отметка поставлена: дело твердое…

А я даже и не знал, что существует план строительства по каждой экономии. Но не в этом дело; кажется, я поспешил обвинить Семку в каких-то собственнических грехах. У него совсем, не то на уме.

— Знаешь, в чем суть? — спросил он строго. — А вот в чем. Мне надо во всяком деле первым стоять. И я добьюсь! Первый дом на экономии будет мой. Пока вам казенных понастроят, а я, уже свой поставлю. Первый. Нажились мы в последних-то, ну и хватит во веки веков! А всех, кто поперек пути, кто ножку подставляет, того мы…

Вот, оказывается, что! Потомственный пахарь Семен Павлушкин первый утверждается на земле социалистического хозяйства. В моей голове завертелись и еще какие-то возвышенные мысли, подозрительно похожие на газетные заголовки, но Семка решительно напомнил о неприглядной нашей действительности: схватив щегольский сапог, он примитивно выругался с упоминанием экспедитора и всего начальства и с размаху хватил сапогом по одеялу. Все понятно: по-прежнему нет теплой одежды, и у всех разбиты сапоги.