Страница 96 из 105
— Какие представители?
— Да всякие. Начальник райотдела, один из райкома, два милиционера. Велели, чтоб на легкой ноге.
В низкой хате было сумрачно, в запотелые окошки лениво струился серенький свет, остро пахло кизячным дымом, печеной картошкой и теленком, который только утром появился на свет и еще плохо стоял на ногах, но уже мычал баритоном. Когда я умывался в углу у печки, он постукивал острыми, неустойчивыми копытцами и головой тыкался мне в бок. Его появление на свет я тоже проспал, а суматохи было немало. Сережкина мать принесла его в хату, чтобы просох.
— Вот и еще представителя бог послал, — сказала она.
— Маманя у нас веселая, — извиняюще посмеивался Сергей. — Когда я тебя привел, ты сразу повалился, как камень. Она спросила: «Это ты кого привел?» Я сказал: «Да представителя». Она и запомнила. Ты не принимай к сердцу, это у нас безобидно. А бычок, гляди-ка, ладный будет, еще на ногах не держится, а уж тебя поддевает. Представитель. — Сергей покрутил головой. — Ну, давай завтракать станем.
От завтрака я отказался, выпил только кружку молока утреннего удоя, еще теплого, сохранившего свой первородный парной запах.
Не сразу я заметил, что Сережка все время осматривает меня с каким-то особенным почтительным интересом, именно осматривает и деликатно старается делать это незаметнее для меня. Даже то, как я пью молоко, казалось, было ему до того любопытным, как если бы я глотал расплавленный свинец. Я уже совсем собрался спросить его, в чем дело, но он сам все объяснил:
— А я тебя давно знаю, с двадцать четвертого года. Ночью-то темно, я и не узнал. А как тебя проводил, мне Вера Порфирьевна и говорит: это вот кто к нам прибыл. А я ей говорю: «Так это он? Ну тогда этот человек нам известный». Ты послушай-ка. — Сережка, забыв свою степенность, совсем по-мальчишески захлебнулся от какого-то неведомого удовольствия. — Послушай-ка: а ведь тебя поп в церкви с амвона проклял на веки веков. Всю нашу ячейку проклял и тебя с нами. Так что ты нам свой человек. Здорово ты нам тогда подкрепление дал.
— Да ты скажи все толком.
— Если толком, так для этого сколько часов надо. Давай вечером после похорон, вроде как в помин души Порфирия Ивановича, потому как разговор предстоит широкий. Ты нам тогда подкрепление дал: пьесу для нас написал. Что, забыл?
Ничего я не забыл и особенно того раннего августовского утра, полного росы и ослепительного розового солнечного сияния, когда я вышел из нашего комсомольского клуба с сознанием выполненного долга. Ничего другого я в то утро не сознавал. Благоговение перед литературой, внушенное «старым мечтателем», давало себя знать.
— Нет, — ответил я, — все я помню. Коротков мне рассказывал.
— Мы твою пьеску раз двадцать разыгрывали. Здорово у тебя там про кулаков, а особенно про попов. Да мы еще в нее каждый раз новые факты прибавляли.
— Какие факты? — спросил я и вдруг вспомнил, как мы тоже «приспосабливали» пьесы, вписывая в них «новые факты». Значит, они меня тоже «приспосабливали»? Ого! Совсем как классика. Я поднял голову.
— Разные, — продолжал Сережка, не замечая моего горделиво вздернутого носа. — Разные факты из сельского быта. Вот тебе пример. Наш поп взялся мужиков от грыжи лечить, а бабам аборты делать. Или как подкулачник Прошкин артель организовал из кулаков. Как что-нибудь заметим, так и разыграем. Ох и натерпелись мы за это! Меня мама даже предупреждала: «Ты бы полегче, Серьга, мне и то проходу не стало». А я ей: «Мама, вспомни папаню, ему хуже было, а он не отступил». Поп озлился да в церкви всему нашему комсомолу анафему и припаял. И тебя помянул, и Короткова. Нам-то наплевать, что бог, что черт, а темноты кругом еще много, так что некоторые увидят нас и давай креститься, да в сторону. Смех. Девок в ячейке тогда у нас ни одной, мы и раньше-то парией, у кого голос потоньше, в юбки обряжали и в таком виде пьесу разыгрывали. А после анафемы даже на гулянку с комсомольцем ни одна не наберется отваги пойти. Коротков, как приедет, так нам праздник: «Ребята, не отступать от идеи коммунизма!» Где он сейчас, товарищ Коротков?
Я сказал:
— Закончил рабфак в Оренбурге и сейчас учится в Самаре.
— Большой человек, — уважительно проговорил Сережка и на секунду задумался и притих. — Да, — повторил он, — вот это человек! Это он у нас ячейку организовал: Гриша Яблочкин да нас трое Пичугиных. Вот и вся ячейка. Я вот такой был недомерок, Коротков спросил: «Какие у тебя имеются знания?» А я бойкий был. Все, говорю, буквы знаю да еще сто номеров. А Гриша Яблочкин подсказывает: «Этот парень — коммунок, у него отца кулаки убили, и он все видел». Коротков лицом почернел, вот так кулак поднял, будто голосует: «Принять в члены Коммунистического Союза молодежи!»
Здесь, в этом глубинном степном селе, еще не зная меня, в минуту трудную призвали меня на помощь. И я не подвел, дал подкрепление и, как оказалось, вовремя. А теперь я в неоплатном долгу перед этим Сережкой, перед всеми дедовскими комсомольцами, которые безбоязненно, наперекор всем мракобесам разыгрывали мою пьесу. Я перед ними в вечном долгу еще и потому, что они бесхитростно и убежденно помогли мне среди множества тропок и дорожек найти ту единственную, которую я бы и сам нашел, но, кто знает, сколько бы мне пришлось проплутать перед этим.
Никогда прежде такая мысль не приходила мне в голову, и сейчас я натягиваю пальто, растроганно размышляя о загадочной связи событий. Ладный бычок Представитель терся о мое бедро, и я начал почесывать мягкие крутые завитки на месте будущих грозных рогов, внося часть моей растроганности в это занятие.
— А ты знаешь, — спросил я, — знаешь, что пьеса эта напечатана была: десять тысяч штук?
Сережка удивился, но не очень:
— Да ну! Это хорошо. Это всем надо. А у нас в тетрадку списана. Тогда еще не было книжки. Ах, чтоб тебя! — закричал он на бычка и стал отталкивать его. Но тот с увлечением, свойственным нежной юности, обсасывал полу моего грубошерстного пальто и не сразу согласился оторваться от своего первого жизненного увлечения. Я всегда был уверен, что мечтательность и зазнайство к добру не приводят. Сережка дал мне тряпку, я сконфуженно смахнул с полы чистую младенческую слюну, и мы вышли на широкую сельскую улицу.
Над степью буянил ветер, он давно уже согнал всю серую небесную муть, и впервые после многодневного дождя солнце воссияло в пустом, чисто вымытом небе. Все кругом блестело ослепительно и беспокойно. На грязную исполосованную колеями дорогу невозможно было смотреть.
— А у вас, я слыхал, все пашут? — спросил Сережка. — Верно или нет?
— Еще конца не видно.
— Это плохо. Земля стынет, семя не принимает. У нас мужики уже отсеялись, колхоз тоже досевает. С тяглом у нас плохо совсем: четыре лошади да шесть пар быков. Нам бы трактор. Это верно, что на нем четыре гектара за день пашут? Я еще и не видывал трактора-то, какой он есть.
Мы шли и разговаривали на хозяйственные темы, причем я старался как можно больше узнать, что уже сделано, сколько засеяли и какой вообще силой, материальной и общественной, располагает колхоз. Но Сережка напирал на будущее. Быстро ответив на мой вопрос, он торопливо и обстоятельно выспрашивал, что практически надо делать в колхозе завтра, и зимой, и на будущий год. И было заметно, что общие ответы его не совсем удовлетворяли.
По всей видимости, он был младше меня на год, на два, но гораздо степеннее. Я заметил, с какой снисходительностью он посматривал, как я с разбегу перепрыгивал через лужи. Сам он неторопливо их обходил, что замедляло наше продвижение по длинной грязной улице.
— Пичугин в сельсовете? — спросил я.
— А тебе какого? У нас их много, весь вот этот конец — Пичугины. Тут почти все село Дедовы да Пичугины.
Мне нужен был председатель колхоза «КИМ» комсомолец Пичугин.
— Так это я и есть, — просто ответил Сережка.
— Что же ты сразу не сказал? — Я даже остановился.
— А что говорить? Я думал, ты знаешь, раз не спрашиваешь.